После Академии художеств судьбы приятелей, Юрки Лискевича и Женьки Шухова, разно сложились, но всякий раз, приезжая с границы, Юрка отыскивал Женьку и потчевал его своими сюжетами, будя в Женьке зависть, мечту о великом безмолвии, тайне небуженых пограничных лесов. Лискевич звал приятеля с собою на границу, Шухов хотел бы поехать, хотя бы взглянуть, но вечно его поджимали заказы и сроки. Работал он всегда со старанием и обязательностью, как артельный плотник.
И все-таки собрался однажды. Уложил в этюдник три десятки чистых листов. Юрка представил друга начальству погранокруга, и начальство одобрило, благословило. В отряде Шухову выдали гимнастерку — без шпал и без кубиков на петлицах: военную службу Шухов закончил в звании красноармейца, бойца. Ему выдали сапоги, фуражку и, сверх положенного, на всякий пожарный случай, — наган в кобуре.
В те времена на погранзаставах не было комнат для приезжающих. Приезжающие располагались вместе с личным составом, становились на довольствие, подчинялись режиму и распорядку заставы. Лискевич, правда, жил, как хотелось ему, а Шухов даже порадовался возможности не погостить, а послужить на границе заодно со всеми; он службу военную знал.
Дежурил на вышке, ходил в дозор и в секрет, с винтовкой за плечом, с подсумком патронов — и с походным мольбертом: листом картона. Неслышным, охотницким, следопытским шагом дозорные ступали по шатким кладям — жердинам, проложенным на болоте; натягивали сворку, нюхали землю сторожевые псы… Что любил рисовать в своей жизни Евгений Иванович, так это собак. Коней и собак. Правда, собак он любил охотничьих — добрых, покладистых, ласковых, безотказных друзей. Но рисовал он и сторожевых овчарок.
Многокилометровые походы вдоль границы обостряли зрение, слух, обоняние, учили приметливости; где былинка примята, где надломлена ветка в кусту лещины, крикнула сойка, где обита в травах роса. Эта вновь обретенная чуткость, родственная близость к природе, свежесть глаза помогали Шухову по-иному увидеть виденное прежде, по-новому написать. Помогала ему великая тишь, царившая на границе. Ранним утром, когда еще не раззудились, не разлетались со сна комары, он забирался с листом картона на вышку или располагался на гранитном увале над стесненной камнями протокой — работал, писал. Работа еще обостряла глаз, давала руке свободу, уверенность, а главное, порождала желание новой, лучшей работы. Закончив этюд, Шухов тотчас пришпиливал к картону чистый лист бумаги, то наносил уколы кистью как шпагой, то трепетно прикасался и отдергивал руку, будто белый бумажный лист раскален, как жаровня; то размашисто мазал, как пекари мажут булки, то нежно, задумчиво гладил, как щеку любимой… Вернувшись с границы домой, Шухов вскоре начинал скучать по границе и ехал опять — с Юркой Лискевичем или без Юрки.
Когда вышел в свет альбом рисунков Шухова «Граница», Евгения Ивановича стали поминать в одном ряду с Лискевичем, в списке художников, посвятивших свое творчество пограничной теме. Попасть в этот список само собою считалось как бы поощрением, похвалой.
Ездить на границу с Юркой было сподручней: он брал на себя организацию, дорожные хлопоты, переговоры с начальством, но, главное, мастер был рассказывать байки, что ценится выше иных достоинств, особенно в отъединенных от мира людских обществах — на полярных зимовках или на дальних погранзаставах. С Юркой было легко: он рассказывал талантливо, весело, слушатели развешивали уши, будь то начальники застав — в заставских канцеляриях или стриженные под ноль ребята — в заставских столовых и спальнях. Юрку любили, когда он появлялся и рот раскрывал, лица у всех расплывались в улыбке…
Ночь на двадцать второе июня сорок первого года застала Шухова и Лискевича на заставе, в лесу подле озера. Слышно было, как вдалеке пошумливает водопад, иногда по воде доносился мягкий, ласковый лебединый говор, иногда на той стороне, в сопредельной державе, рычал, надрывался мотор. На той стороне шла работа, она означала тревогу, опасность, быть может войну. Пограничники не пригласили гостей на рыбалку в ту ночь, хотя был самый клев у плотвы и хорошо бралась на дорожку щука. Ночь белой была; порозовев на закате, вода не остыла, не обесцветилась до восхода. Никто не спал на заставе: командиры не спали, и бойцы прислушивались к звукам на той стороне; озеро, как резонатор, приносило звуки на эту сторону…
Шухов тоже не спал, он видел, как поднялся с постели Юрка Лискевич, опоясался портупеей и вышел на крыльцо заставы, на заднее, обращенное к озеру крыльцо. Вышел он, никому не сказавшись; зачем, с какой мыслью вышел, никто никогда не узнал. На той стороне в частоколе сосняка щелкнул выстрел; звук, усиливаясь, рокоча, будто гром небесный, прокатился по озеру — по нижнему озеру, — отозвался эхом на верхнем озере…
Шухов видел в окошко, как Юрка стоял на крыльце, раскуривал трубку. Вдруг мотнулась его голова. Фуражка слетела. Юра упал. Как подрубленный, как подкошенный, он упал. Сначала Юрка упал, потом уже донесся выстрел. И стало тихо опять, только разговаривали лебеди. Шухов не понял вначале значения этого звука, связи не уловил между звуком и тем, что Юрка упал. Он кинулся было на крыльцо, к Юрке, но начальник заставы схватил его, крикнул: «В окоп!» Заозерная сторона затрещала, будто пожар по ней занялся, заухала. Бой начался. Война…
Шухов не сразу понял, что это война. Но — понял. Первым на войне погиб Юрка Лискевич. Его первенства не заметил никто в пылу боя. Да и не все ли равно, которым быть в нескончаемом череду?
На мраморной мемориальной доске в Союзе художников фамилия Лискевича значится, согласно алфавиту, в середине списка.
Евгений Иванович припомнил, как это было двадцать второго июня сорок первого года. Подумал: «Заставу на неудачном месте построили. Слишком открыто, на берегу. Как, интересно, теперь, учли опыт?» Вспоминая, он задремал. Водитель его разбудил:
— Вам куда? К штабу или в гостиницу?
— Так ведь, наверно, к штабу, — вскинулся Евгений Иванович, отряхивая с себя сон, — а там уже ваше начальство определит, куда… Сначала надо начальству доложиться…
5
Начальник политотдела подполковник Соколов сидел за столом. В его кабинете, как и во множестве других кабинетов, имелось два стола. Стол подлиннее являл собою ножку буквы «т», стол покороче — поперечину этой буквы. Подполковник Соколов за поперечиной сидел, а Евгений Иванович присел к ножке. Лицо начальника политотдела выражало привет и внимание, но в то же время — волю и пристальность. Евгений Иванович воспринял лицо подполковника Соколова все целиком, как говорили в старину, целокупно. Лицо было округло, крепко, щекасто, бровасто, губасто, зубасто. Главное его выражение составляло изобилие всяческой силы, молодости. О том же говорили и плечи подполковника Соколова, и шея, и голос его зазвучал раскатами вешнего грома.
— Значит так! — сказал начальник политодела. — Теперь вы, Евгений Иванович, попали в наши надежные, дружеские руки. Мы вас окружим вниманием… — подполковник Соколов пристально поглядел на художника, — и заботой. Такие гости, как вы, у нас бывают нечасто. Рыбацкая уха у нас не проблема. В баньке мы вас хорошо попарим. Жаль, что новых веников нет, лист на березе мелковат. Но ничего. На любой заставе для такого случая добрый веник найдется, из прошлогодних запасов, из НЗ. — Подполковник Соколов взял трубку, нажал на клавишу коммутатора. — Начальника тыла ко мне!
Явился начальник тыла, присел к столу неподалеку от Евгения Ивановича, приготовился слушать подполковника Соколова. Но тот ему ничего не сказал. Он опять обратился к художнику:
— Как вас устроили? Претензий к нам нет никаких?