Протянул руки, дал оплести их веревкой. Смотрит в сторону, в глаза не глядит. Лицо чужое. И еще лицо, другое, словно проступает сквозь него… Господи, почему у него лицо Агари? Это неправильно, так не бывает, Господи!
Сел на жертвенный камень, спокойно сел, свободно, словно это скамья под кровлей отчего дома, ноги вытянул, так, чтобы удобней было оплести их веревкой — смуглые мальчишечьи ноги в новеньких сандалиях. Болтаются, до земли не достают. Почесал щиколоткой о щиколотку, успокоился, замер…
Что сказать ему — сейчас, вот прямо сейчас, пока есть еще время — что сказать?
«Я люблю тебя».
«Прости».
«Я исполняю волю Его».
Ничего не сказал. Взял нож, рукоять жжет ладонь, лезвие жжет глаза. Словно молния трепещет на запретной вершине, пляшет в пустом небе.
Занес нож.
Обеими руками ухватившись за раскаленную рукоять.
«Как люблю я тебя, один лишь Господь знает. Но иначе нельзя — ибо есть еще одна Любовь. И она превыше».
— В самом деле? — раздался голос.
Откуда-то сзади раздался.
Мышцы свело, не мог остановить замах, всю силу в него вложил, всю, что еще осталась.
Над худенькой шеей остановился нож, точно наткнувшись на невидимую преграду.
— Ну ладно, хватит, — тот же голос из-за спины.
Руки так и не разжал, медленно, медленно повернул окаменевшую спину.
Мальчишка сидит на валуне, худощавый, возраста Исаака. Ноги подтянул, охватил руками, упер подбородок в колени, глядит с любопытством.
В белой рубахе сидит, в нарядном пестром платье, в новеньких сандалиях с медными пряжками.
Выпростал руку, щелкнул пальцами — за спиной, на черном камне зашевелился Исаак, освобожденный от пут.
Смотрел, глазам своим не веря. Горло пересохло. Едва выговорил: