«Любая почтовая контора, в особенности маленькая контора, расположенная по соседству, в которой решается столь много наших повседневных дел, куда мы постоянно ходим с нашими нуждами, обязательствами, заботами и хлопотами, радостями и горестями, где испытывается наше терпение, где наши надежды оправдываются или рушатся, всегда, мне кажется, накапливает так много мелочей из лондонской жизни и столь многое может поведать из бесконечной истории огромного города, что, даже пробыв в ней совсем недолго, кажется, будто стоишь на сквозняке, под сильнейшим ветром человеческой комедии»… Генри Джеймс
Рассказ вошел в сборник «Поворот винта», вышедший в серии «Азбука-классика (pocket-book)».
Переводчик: А. Шадрин
1.1 — обработка скриптами, исправление опечаток (Ronja_Rovardotter 23-04-2009)
Генри Джеймс
В КЛЕТКЕ
(рассказ)
1
Она давно уже поняла, что в ее положении, в положении молодой девушки, отгороженной от мира проволочного клеткой и заточенной наподобие какой-нибудь морской свинки или канарейки, ей удается узнавать множество людей при том, что никто из этих людей не причисляет ее к своим знакомым. Тем любопытнее бывало ей видеть — как ни редко это случалось, да, впрочем, и тогда всякий раз только мельком и наспех, — что приходит кто-то, кого она уже знает, как она говорила себе, «по той стороне» и чей приход вносит всякий раз нечто новое в томительное однообразие выполняемой ею работы. Работа эта состояла в том, что она должна была просиживать весь день вместе с двумя молодыми людьми, другим телеграфистом и почтовым клерком, следить за безостановочно стучавшим клопфером,[1] продавать марки и бланки, взвешивать письма, отвечать на глупые вопросы, разменивать крупные купюры, а главное, считать бесчисленные, как песчинки на морском берегу, слова телеграмм, которые ей просовывали с утра до вечера сквозь сделанное в решетке высокое окошечко за неудобный барьер, о который она за день до боли натирала себе руку. Прозрачная дверца поворачивалась то в одну, то в другую сторону от узенькой стойки, на которой решалась чья-то судьба; воздух в этом, самом темном, углу помещения зимой бывал отравлен постоянно горевшим газом и вместе с тем во всякое время года напоминал о близости окороков, сыра, вяленой рыбы, мыла, парафина, лака и прочих твердых и жидких тел, которые она в совершенстве научилась различать по их запахам, не всегда зная, однако, в точности их истинные наименования.
Перегородка, отделявшая маленькую почтово-телеграфную контору от магазина колониальных и бакалейных товаров, являла собой хрупкое сооружение из дерева и проволоки, но в плане общественном и профессиональном их разделяла целая пропасть, и лишь особая милость судьбы избавляла стороны от необходимости перекидывать через нее мост. Когда молодые приказчики мистера Кокера выходили из-за прилавка, чтобы разменять пятифунтовый билет (а заведение мистера Кокера было расположено на редкость удачно: прямо за углом находились дома, где жила вся высшая знать, и самые дорогие гостиницы — Симпкина, Лейдла, Траппа, и в конторе то и дело слышались шуршание и хруст этих ассигнаций), она протягивала соверены так, как будто клиент ее был всего лишь одним из мгновенных участников ежедневно проплывавшей перед нею величественной процессии, и ощущение это, может быть, становилось еще сильнее от самого факта этой связи, обнаружить которую можно, правда, было только со стороны, — связи, которой она поддалась ни с чем не сообразно и, можно сказать, нелепо. Она стала меньше примечать всех прочих людей, потому что в конце концов так безрассудно, так непоправимо приметила мистера Маджа. Но в то же время ей было немного стыдно признаться себе в том, что переход мистера Маджа в более высокие сферы — иначе говоря, на более видную должность, хоть и в менее фешенебельных кварталах, — вместо того чтобы упростить дело, как она того ожидала, напротив, все только осложнил. Так или иначе, он больше уже не мелькал целый день у нее перед глазами, и это, пожалуй, придавало теперь воскресным их встречам прелесть некоторой необычайности и новизны. Последние три месяца, пока он еще продолжал служить у Кокера, и после того, как она уже дала согласие выйти за него замуж, она нередко спрашивала себя, может ли брак их еще что-нибудь прибавить к установившейся привычности их общений. За прилавком напротив, из-за которого фигура его казалась еще более статной, фартук еще белее, вьющиеся волосы еще гуще и где ощущалось — может быть, даже чрезмерно ощущалось — его присутствие, за последние два года столь много для нее значившее, он постоянно расхаживал перед нею туда и сюда, каждым шагом своим словно ступая уже по маленькой, посыпанной песком площадке той жизни, которую они обещали друг другу. Сейчас только она поняла, насколько ей стало легче оттого, что настоящее и будущее уже больше не сливаются так в одно, а предстают перед нею каждое порознь.
Но как бы там ни было, ей все же пришлось призадуматься над тем, о чем мистер Мадж еще раз ей написал: он уговаривал ее перейти на работу в такую же почтовую контору — о более крупной она не могла и мечтать, — расположенную под одной кровлей с магазином, где он был теперь управляющим, — так, чтобы, постоянно проходя мимо нее, он мог видеть ее, как он говорил, «ежечасно», — и переселиться вместе с матерью в один из отдаленных кварталов северо-западной части города, где на одних только занимаемых ими двух комнатах они могли бы сэкономить около трех шиллингов в месяц. Не очень-то ей улыбалось менять Мейфер[2] на Чок-Фарм; то, что он так упорно этого добивался, ставило ее в довольно трудное положение; однако все это были сущие пустяки, если вспомнить те трудности, которые она переживала в былые дни, когда бедствовала вся их семья: сама она, ее мать, ее старшая сестра; последняя все перенесла, кроме беспросветной нищеты, когда, подобно благоразумным и осмотрительным дамам, которых неожиданно ограбили, обманули, ошеломили, они стали все быстрее и неуклоннее скатываться вниз в трясину, выбраться из которой удалось только ей одной. Ее мать больше никогда уже не могла подняться с этого вязкого дна и вновь обрести под ногами твердую почву; она опускалась и опускалась все ниже, не делая никаких усилий, чтобы вернуться назад, и от нее, увы, стало слишком часто попахивать виски.
2
В конторе Кокера почти всегда воцарялась тишина, когда постояльцы Лейдла и Траппа и других больших гостиниц садились завтракать, или когда, как фамильярно говорили молодые люди в конторе, скотину кормили. В распоряжении девушки было сорок минут, чтобы сходить домой пообедать; после того как она возвращалась и один из молодых людей в свою очередь уходил на обед, у нее нередко выдавалось полчаса, в течение которых она имела возможность заняться рукоделием или почитать одну из взятых в библиотеке книг, засаленных и грязных, однако напечатанных красивым шрифтом и повествующих о красивой жизни, — книг, за прочтение которых с нее взимали полпенса в день. Эти неприкосновенные полчаса были одним из многочисленных звеньев, которые связывали контору с высшим светом и приобщали ее к ритму большой жизни. Именно эти-то полчаса и были однажды отмечены появлением некой дамы, которая, как видно, не соблюдала установленного распорядка в еде, но которой, как наша девушка впоследствии поняла, суждено было оставить в ее жизни неизгладимый след. Девушка была blasee:[3] она отлично сознавала, что это как нельзя больше под стать ее профессии, постоянно заставляющей ее находиться на людях, но у нее были свои причуды, и нервы ее были до крайности чувствительны; короче говоря, она была подвержена резким вспышкам симпатий и антипатий, алыми проблесками озарявшим ее серую жизнь, порывам внезапно пробуждавшихся чувств и тянувшейся вослед увлеченности, прихотям неуемного любопытства.
У нее была приятельница, которая изобрела новый род занятий для женщин — наниматься в тот или иной дом ухаживать за цветами. У миссис Джорден слова эти звучали совсем на особый лад: когда она говорила о цветах, можно было подумать, что в счастливых домах это нечто само собой разумеющееся, как уголь в камине или приходящая по утрам газета. Во всяком случае, она брала на себя заботу о содержавшихся во всех комнатах цветах, взимая за это помесячно определенную плату, и люди очень скоро получали возможность убедиться, как много они выигрывают от того, что такое тонкое дело они вверяют вдове священника. Вдова же эта, со своей стороны, любила распространяться о возможностях, которые таким образом перед ней открывались; не жалея красок, рассказывала она своей юной подруге о том, как становится своим человеком в самых знатных домах, особенно когда ей случается украшать там столы для званых обедов, которые нередко накрывают на двадцать персон; она была убеждена, что еще немного — и ее начнут принимать в этих домах как равную, не делая разницы между нею и всеми другими. Когда же девушка заметила, что она, как видно, обретается там в своего рода тропическом одиночестве и не видит никого, кроме ливрейных лакеев на ролях живописных туземцев, и когда ей пришлось согласиться, что среди всей этой роскоши ее общение с людьми и на самом деле ограничивается ими одними, она все же нашлась что ответить на колкости своей собеседницы:
— У вас нет ни малейшего воображения, моя дорогая!
Двери в это общество могли ведь широко распахнуться в любую минуту.
Девушка не приняла этот вызов, она слушала все добродушно именно потому, что отлично знала, как ей следует к этому отнестись. То, что люди не понимали ее, было для нее одновременно и неизбывным горем, и тайной опорой, и поэтому для нее, в сущности, не так уж много значило, что миссис Джорден — и та ее не поймет, хотя, вообще-то говоря, вдова священника, помнившая их далекое благородное прошлое и ставшая, как и она, жертвой превратностей судьбы, была единственной из ее знакомых, которую она признавала за равную. Девушка отлично видела, что у той большая часть ее жизни протекает в воображении, и она была готова признать, если только это вообще требовало признания, что, коль скоро действительность оказывается не властной над нею, воображаемая эта жизнь полна силы. Сочетания цветов и зелени — нечего сказать, занятие! То, чем, как ей казалось, она свободно манипулировала сама, были сочетания мужчин и женщин. Единственная слабая сторона в этом ее таланте проистекала от чрезмерности самого общения ее с человеческим стадом: общение это становилось таким непрестанным и таким доступным, что иногда по многу дней подряд у нее не было ни вдохновения, ни радости угадывания, ни даже самого обычного интереса. Главным ведь во всем этом были вспышки, стремительные пробуждения, а те зависели от чистой случайности, и невозможно было ни предвидеть их, ни им противостоять. Иногда, например, достаточно было кому-то купить самую дешевую марку, и все возникало сразу. Так уж она была парадоксально устроена, что эти-то мгновения и вознаграждали ее — вознаграждали за все долгое неподвижное сидение взаперти, за хитрую враждебность мистера Бактона и за назойливое волокитство клерка, вознаграждали за ежедневные нудные цветистые письма, которые присылал ей мистер Мадж, и даже за самую мучительную из всех тягот ее жизни, за овладевавшую ею по временам ярость, оттого что ей так и не удавалось узнать, на какие деньги ее мать покупает себе спиртное.
Последнее время она, однако, позволила себе смотреть на вещи несколько шире; объяснялось это, грубо говоря, может быть, тем, что, по мере того как весенние ветры становились все слышнее, а волны светской жизни, набегая, все чаще перебрасывали свои брызги через барьер, за которым она сидела, новые впечатления множились, а тем самым — ибо одно с неизбежностью вытекало из другого — жизнь становилась полнее. Во всяком случае, ясно было одно: к началу мая она неожиданно поняла, что то общество, с которым она сталкивается в конторе Кокера, и является причиной того, что она медлит с переходом на новое место, и тем доводом, который она готова привести, чтобы это промедление оправдать. Было, разумеется, глупо выдвигать подобный довод сейчас, тем более что притягательная сила этой работы и ее положения оборачивалась для нее, по сути дела, сплошною мукой. Но мука эта ей нравилась: это было как раз то чувство, которого ей недоставало бы на Чок-Фарм. Поэтому-то она и хитрила, и что-то придумывала, всячески оттягивая этот немилый сердцу ее переезд на противоположный конец Лондона. Если ей не хватало храбрости прямо сказать мистеру Маджу, что сама возможность этих душевных взлетов в каждую из проведенных здесь недель стоит тех трех шиллингов, которые он пытался помочь ей сэкономить, то за этот месяц ей довелось увидеть нечто такое, что пробудило где-то в тайниках ее сердца ответ на этот деликатный вопрос. И ответ этот был самым тесным образом связан с появлением упомянутой дамы.
3
Она просунула в окошечко три исписанных бланка, и девушка поторопилась схватить их, ибо у мистера Бактона была противная привычка постоянно подсматривать все, что обещало быть интересным, и прежде всего то, что ее особенно волновало. В выборе своих развлечений узники проявляют отчаянную изобретательность, а одной из дешевых книжек, которые читала наша девушка, был восхитительный роман «Picciola».[4] Разумеется, положение их требовало, чтобы они «никогда ничего не подмечали», как твердил мистер Бактон, у которого они состояли на службе. Правило это, однако, ни разу не помешало ему самому заниматься тем, что он любил называть закулисной игрой. Оба ее сослуживца не делали ни малейшей тайны из того, скольким из своих клиенток они отдают явное предпочтение перед другими, однако, невзирая на все их милые заигрывания с нею, она по нескольку раз ловила каждого из них на какой-нибудь глупости или промахе, ибо им ничего не стоило ошибиться, перепутать фамилию или адрес, и тем самым постоянно напоминала, что стоит только женщине взяться за ум, как мужчина неизбежно глупеет.
«Маргерит. Риджентс-стрит. Попытайтесь в шесть. Одним испанским кружевом. Жемчугом. Всю длину». Это была первая: без подписи.