Готический роман. Том 2

22
18
20
22
24
26
28
30

– Можешь смотреть телевизор, – посочувствовал ему менее заносчивый Йорам. – Или изучай свои лекции по реставрации, они тебе могут пригодиться, – добавил он, указывая на красную тетрадь Гюнтера фон Корфа, извлеченную им при досмотре из внутреннего карманчика чемодана Ури. Тетрадь эта в первую секунду после обнаружения вызвала изрядный переполох, потому что Гиди издали принял кудрявую вязь шифровки Карла за скоропись на иврите. Но убедившись, что это не иврит, он охотно поверил Ури, что это просто стенограмма его лекций по реставрации памятников средневековой немецкой архитектуры, и небрежно бросил тетрадь на стопку не убранных еще в чемодан рубашек.

Перед самым уходом Гиди вдруг что-то вспомнил, – круто развернувшись он прошел в спальню и отворил дверцу шкафа, куда Ури повесил свой новый пиджак. Гиди вытащил пиджак и критически осмотрел его.

– Слишком новый! – заключил он. – О чем эти балбесы во Франкфурте думали?

Он сердито бросил пиджак Ури, – так что тот едва-едва успел перехватить его на лету, – и скомандовал:

– А ну-ка надень!

Ури послушно надел пиджак, застегнул все пуговицы и предстал перед требовательным взглядом Гиди. Пока Гиди прикусив губу искал выход из положения, Йорам разглядывал отражение Ури в зеркале:

– Ума не приложу, как Ганс и Гретель умудрились произвести на свет такого образцового потомка царя Давида. Сознайся, ведь тебя аист принес?

Гиди громко засмеялся, то ли словам Йорама, то ли своей находке:

– Вот что, потомок царя Давида, придется тебе эту ночь спать в пиджаке, пусть слегка обомнется!

Когда они ушли, Ури немного постоял у окна, надеясь разглядеть какие-нибудь подробности лондонской жизни, но окно выходило на тихую боковую улочку, мало освещенную и безлюдную. Напротив тускло светилась зеленая вывеска химчистки, да время от времени редкие машины, сбивая Ури с толку, бесшумно появлялись не с той стороны, с какой их следовало ожидать. Что ж, ничего больше не оставалось, как удовольствоваться на этот вечер английским названием химчистки и неслышным скольжением машин по противной здравому смыслу стороне мостовой. Ури задернул штору и потянулся за красной тетрадью.

За два с половиной года, что тетрадь эта по секрету от Инге провела в картонной коробке для обуви у него в шкафу, ему так и не удалось расшифровать хитроумную тайнопись Карла. Нельзя сказать, что у него было много времени на расшифровку, – ведь ни тягомотное расследование гибели Дитера-фашиста, ни хлопоты по добыче денег на реставрацию, ни ежедневный штурм полуразрушенных лабиринтов замка не отменяли будничных трудов по хозяйству. Они с Инге целыми днями работали, как проклятые, и лишь изредка Ури мог выкроить часок на подбор ключика к зашифрованному миру Гюнтера фон Корфа. Со временем стремление проникнуть в этот мир превратилось у него в навязчивую идею, подогреваемую упорным сопротивлением не поддающегося раскрытию текста. Куда он надеялся заглянуть, выискивая все новые методы расшифровки – в интимную исповедь бывшего возлюбленного Инге или в темные закоулки души человека, сделавшего террор своим образом жизни? Он и сам не знал, какая из ипостасей погибшего соперника увлекает его больше, но одно было ясно: похороненный им в подземном тайнике череп Карла будет издевательски скалить зубы в его снах до тех пор, пока он не решит загадку красной тетради.

Ури взял тетрадь с собой в смутном предвкушении просторов свободного времени, которые могут открыться перед ним в поездке. Кроме того он не мог оставить тетрадь дома, опасаясь, что Инге в его отсутствие затеет с тоски генеральную уборку и обнаружит ее в шкафу.

Ури не мог бы толком объяснить, почему он скрыл эту тетрадь от Инге, когда отдавал ей билет и паспорт Карла. Он было собирался рассказать ей о тетради, но какой-то смутный толчок интуиции остановил его в последний момент. Потом он истолковал этот толчок, как опасение обнаружить при расшифровке какие-нибудь откровенные признания, которые Инге будет неприятно прочесть и еще неприятней думать, что их прочел Ури.

Он зажег высокую темно-розовую лампу над креслом и стал перелистывать тетрадь. Некоторые страницы он мог бы воспроизвести наизусть, не глядя, так много раз он над ними бился. В глазах зарябило, он захлопнул тетрадь и сунул в чемодан под рубашки. Сегодня работа по расшифровке была бы пустой тратой времени – в голове его роились совсем другие мысли. Да и устал он изрядно, прошедший день выдался не из легких. Он глянул на часы; хоть по-английски было еще рано, по его часам наступала полночь. Пора было ложиться спать.

Он откинул покрывало и начал было раздеваться, но вспомнив наказ Гиди спать в пиджаке, сбросил только туфли и, как был, во всей дорожной выкладке, плюхнулся в накрахмаленные объятия двуспальной гостиничной кровати. Однако, несмотря на усталость, сон ускользал от него при первом же приближении. В голову лезли разные неуютные мысли о предстоящей неординарной встрече с матерью, которую он не видел уже года полтора. Он тогда приезжал в Израиль на две недели, чтобы пройти медицинское обследование для выяснения перспектив своей дальнейшей военной службы, после чего его оставили в резерве, но списали из боевых частей. Все эти две недели он жил у матери, отчего давно отвык, и они бесконечно ссорились из-за всяких пустяков, хоть им обоим было ясно, что причина их ссор совсем другая, бездонная и неразрешимая, как арабо-израильский конфликт.

Он уехал, так и не примирившись с ней до конца, вернее не согласившись простить ее непримиримое неприятие его любви к Инге. Она так настойчиво пыталась убедить его, будто это вообще не любовь, что умудрилась убедить его в обратном. Если бы мать так не настаивала, он, может, еще бы поразмыслил о природе своих отношений с Инге. Ведь у него в душе со временем тоже начинали копошиться кое-какие сомнения, подстегиваемые неразрешимостью ситуации и очевидной мистической нерасторжимостью их союза. Какое у них было будущее? И было ли оно вообще?

Но он не мог поделиться этими сомнениями с Кларой, которая не желала простить ему, что теперь он нуждается в ней меньше, чем она в нем. Она никак не могла забыть, что до сих пор все было наоборот: он тосковал по ее вниманию, а она слегка тяготилась его любовью, которую принимала как нечто само собой разумеющееся. Раздраженный ее враждебностью к Инге, он предпочел не заметить, что мать уже начала сдавать, и в ее былую победительную улыбку просочилась какая-то жалкая извиняющаяся гримаска, наверно из-за мелких морщинок, собирающихся в уголках губ. Он не желал видеть ничего, что смягчило бы его сердце жалостью и любовью к ней. Не то, чтобы он хотел наказать ее за прошлое легкомыслие или за сегодняшнее упрямство, просто у него это получалось помимо воли.

И вот сейчас, наконец, он был наказан за свою черствость – маясь без сна среди сбитых гостиничных простыней, он вдруг увидел новое лицо матери, тронутое горечью увядания. Конечно, он мог бы и раньше заметить эти беспощадные следы прожитых лет, он, собственно, и заметил их, но слишком занятый собой, не пожелал обратить на них внимания. Мысль о том, что его мать, как и все другие, может состариться, заболеть и даже умереть, пронзила его своей безжалостной новизной. Ведь до сих пор она была данностью, полученной им при рождении, как ему казалось, на всю жизнь, – его неуязвимой надежной опорой. А тут, затерянный в чужом городе, в чужой неуютной постели, он вдруг ощутил зыбкость этой опоры, и осознал, что в его отношениях с матерью ему пришло, наконец, время становиться взрослым.

Напуганный этим пониманием, он вскочил с постели, зажег свет и поглядел на часы – было далеко за полночь. В номере было душно. И тут его осенило – все дело в этом проклятом пиджаке! Нарушая приказ Гиди, он сорвал с себя пиджак, рубаху и остальные липнущие к потному телу тряпки, нырнул в месиво перекрученных его бессонницей покрывал и заснул мгновенным глубоким сном.

Он спал так крепко, что проспал до самой последней минуты, когда в дверь его постучали с громким криком «Завтрак!» Затем, не дожидаясь ответа, в спальню ворвался некто в белой куртке, рывком отдернул штору и, плюхнув на тумбочку у кровати поднос с клейкой булочкой и стаканом чая в подстаканнике, умчался прочь так стремительно, что Ури даже не успел разглядеть, какого он был пола – мужского или женского.