Вот ты вынул сигареты, поднес мне зажигалку, но вспыхнула не сигарета, а вся моя кровь – горячая волна поднялась из каких-то сонных глубин моего существа и захлестнула меня с головой. Я зрительно помню, как мы почти до рассвета сидели в кабине и говорили о Вагнере, но это было совершенно несущественно – мы с равным успехом могли бы молчать или пересказывать друг другу таблицу умножения, потому что наши мысли были страшно далеки от наших слов. В мыслях каждый из нас уже прожил то, что было нам как бы предопределено, но все же не стопроцентно обещано. Именно этот крошечный зазор между мысленно прожитым и не наверняка осуществимым придавал нашему взаимному ожиданию особую остроту.
Потом приехал буксир, подхватил мой «Ситроен», и водитель предложил мне сесть в его кабину, но мы с тобой не могли расстаться. Ты изобрел какой-то неубедительный довод, доказывающий, что я просто обязана ехать в твоей машине. Я только того и ждала, чтоб с тобой согласиться, и мы покатили по шоссе вслед за буксиром, опасаясь непредвиденных помех.
Это была странная поездка – мы словно плыли в тумане, наэлектризованном нашим неутоленным желанием. Постепенно мы перестали притворяться и прекратили свою интеллигентную беседу об особенностях вагнеровского аккорда. Губы нам свело от невозможности присосаться друг к другу. Я не помню, как мы отделались от буксира, как добрались до моего подъезда. Помню только, что мы, не сговариваясь, выскочили из машины, сплелись пальцами и в полном молчании бегом взлетели на третий этаж. У тебя не хватило терпения дождаться, когда я отопру дверь – пока я лихорадочно рылась в сумочке в поисках ключа, ты прямо на лестнице прижался ко мне сзади и пальцы твои начали жадно бродить по моему телу, раздирая и отталкивая досадные препятствия из шелка, шерсти и нейлона. Почти теряя сознание, я все же умудрилась отпереть дверь, и мы, едва переступив порог, повалились на ковер в салоне, так и не дойдя до спальни.
Но твои нетерпеливые ласки вовсе не означали хорошо знакомой мне стремительной штурмовой атаки. Раз уж я не собираюсь отправлять тебе это письмо, я могу признаться откровенно, что имя им легион и цена им грош – моим стремительным нетерпеливым любовникам! Господи, сколько их у меня было! От их бурного натиска остаются потом только липкие пятна на простыне и брезгливое удивление, для чего все это было нужно. А ты – нет, ты вовсе не стремился в тот первый раз поспешно овладеть мной и улизнуть куда-нибудь, в сон или в машину. Это я, стремительная и нетерпеливая, торопила тебя, но ты не поддавался, ты отвел мои жадные пальцы и сказал:
– Не спеши, не спеши! Жалко так сразу все разбазарить.
Пожалуй, на сегодня хватит. Лучше остановиться и постараться заснуть: кажется, начала действовать снотворная таблетка, которую я приняла еще по дороге из аэропорта. Тем более, что завтра в восемь у меня совещание с мэром Тель-Авива по поводу перебоев в работе новой водооткачки в районе Центрального рынка. Такая вот проза! Я помню, как ты хохотал, когда я в то утро в полвосьмого вскочила с постели и начала лихорадочно одеваться, а на твой сонный вопрос, куда это я в такую рань, объяснила, что опаздываю на работу. Тебе почему-то показалось очень смешным, что я, как все нормальные люди, каждый день хожу на службу, а не сижу по ночам на автостраде со спущенным колесом и дырявой запаской, в надежде поймать в свои сети какого-нибудь зазевавшегося иностранца. Но особенно смешно тебе стало, когда ты узнал, что я занимаюсь таким прозаическим делом, как системы водоснабжения, а не какой-нибудь возвышенной материей, вроде истории изящных искусств. Ты даже не поленился вылезти из-под одеяла, чтобы подвести меня к зеркалу и воскликнуть с пафосом:
– И такая женщина посвятила свою жизнь канализации!
Дорогой ты мой, как хорошо, что ты мне написал!
Жаль только, что на компьютере, – значит, мне не удастся, анализируя твой почерк, проникнуть в тайные закоулки твоего характера. Впрочем, зачем мне в них проникать? Кто знает, что я там обнаружу? Вдруг что-нибудь неприятное, вроде трех жен и одиннадцати детей?
Впрочем, и это неважно – какая мне разница, сколько у тебя жен, пока ты по мне скучаешь? И тем более не будет никакой разницы, когда ты перестанешь по мне скучать. Надеюсь, это случится нескоро. Ты пишешь, что уже начал искать лазейки, как бы вырваться к нам снова – боже, неужели это возможно? Ведь я без тебя стала стремительно опрощаться – на концерты не хожу, неохота. В разлуке с тобой все так тускло, и даже музыка не в радость. Единственное, что я все еще делаю исправно, это выкачиваю из канализации сточную воду и превращаю ее в питьевую. Как тебе мое чувство юмора, которое ты так ценил? Похоже, что без тебя и юмор мой стал попахивать канализацией.
У нас начинается лето, а это всегда тяжело, не только в смысле водоснабжения. Да, да, ты прав – лето у нас начинается слишком рано, но что можно с этим поделать? Приезжай поскорей, пока еще не стало нестерпимо жарко. Я надеюсь, ты сумеешь что-нибудь устроить, ведь у тебя в Музее Рассеяния осталось еще черт знает сколько неразобранных ящиков!
До встречи, до встречи, до встречи! Я верю, что это будет очень скоро!
Очень, очень твоя К.
Никак не могу заснуть, даже снотворная таблетка не помогает, а ведь я приняла ее по крайней мере два часа назад. Неужели завтра я тебя увижу опять? Нет, не завтра, ведь уже за полночь, значит – сегодня. Осталось всего двенадцать часов, тридцать пять минут, то есть всего 755 минут до того мига, когда твой самолет приземлится в нашем аэропорту. Впрочем, нужно прибавить еще тридцать-сорок минут на всякие мелкие формальности, вроде багажа и паспортной проверки, тогда выходит максимум 795 минут, пусть даже восемьсот, до нашей встречи. Что, собственно, такое – восемьсот минут? Это, вроде бы, не так уж и долго, но мне кажется, что я эти жалкие восемьсот минут просто не переживу, особенно если считать секунды – их уже выходит сорок восемь тысяч, а эта цифра куда как внушительна. Сорок восемь тысяч вдохов и выдохов, ну пускай вдвое меньше – надо найти в себе силы двадцать четыре тысячи раз вдохнуть и выдохнуть, чтобы дожить до встречи. А у меня просто нет сил столько раз вдохнуть и выдохнуть, я лежу пластом в своей постылой одинокой постели и в двадцатичетырехтысячный раз представляю себе, как это будет завтра, нет, сегодня, через сорок восемь тысяч секунд плюс еще час, то есть еще две тысячи четыреста секунд на дорогу. Но этот час мне будет уже легче дышать, ты ведь уже будешь со мной. Только бы не потерять голову и не разбиться из-за того, что ты рядом и ладонь твоя лежит у меня на колене!
Милый мой, далекий, недосягаемый!
Не могу тебе описать весь ужас сегодняшнего долгожданного дня. Не помню, как я дожила до того мига, когда, по моим расчетам, шасси твоего самолета заскользило по нашей святой земле. Я сбежала с работы под каким-то малоправдоподобным предлогом и притащилась в аэропорт почти на час раньше, не зная куда себя девать. Считая секунды, я застыла возле выхода из бездонного зала прибытия, откуда выплескивались все новые и новые волны озабоченных пассажиров. Каждый, толкая перед собой коляску, набитую чемоданами, напряженно всматривался в толпу встречающих в поисках своих. А я не менее напряженно всматривалась в толпу прибывших в поисках тебя. Сначала – бессмысленно, пока твой самолет не приземлился, потом радостно – пока пассажиры из Праги катили мимо меня свои тележки. Конечно, я не сразу сообразила, что вышли уже все, а продолжала с надеждой вглядываться в лица пассажиров из Амстердама, Милана и Бангкока, но радость моя постепенно испарялась, уступая место тревоге. Причем я боялась сдвинуться с места, чтобы выяснить, куда ты делся, – ведь ты мог выйти в любую минуту и затеряться в толпе, решив, что я уже уехала, так и не дождавшись. Как будто такое было возможно!
Когда вышли все пассажиры из Гамбурга, прибывшие на полтора часа позже, чем самолет из Праги, я почувствовала, что во рту у меня пересохло, а ноги окончательно затекли. И с неумолимой ясностью поняла, что ты не прилетел. Но вместо того, чтобы отчаяться, я тут же вообразила против всякой очевидности, что ты, незамеченный мною, проскочил мимо, побродил-побродил по залу, не замечая меня, – как будто меня можно было не заметить! – слегка удивился, слегка расстроился, взял такси и поехал ко мне. И теперь стоишь у меня под дверью, не понимая, куда я делась, или еще хуже – пожал плечами и ушел. Куда? Как я теперь тебя найду?
Это дурацкое недоразумение на миг показалось мне вполне реалистичным, и я, не помня себя от ужаса, дрожащими руками ухватилась за руль и помчалась домой, пересекая перекрестки на красный свет и угрожая жизни зазевавшихся пешеходов. Пока я взлетала по лестнице к своей квартире, я воображала, что слышу твое ровное дыхание наверху – мне виделось, как ты, усталый после раннего старта и многочасового перелета, задремал у меня под дверью. Но там, конечно, никого не было. Я ворвалась в квартиру, все еще надеясь неясно на что, – ведь в глубине сознания я ни на секунду не забывала, что ключа у тебя нет. Окончательно убедившись, что в квартире тебя нет, я бросилась к телефону, включила автоответчик и услышала твой расстроенный голос. На миг меня охватила волна радости, мне показалось, что ты где-то здесь, близко! Но постепенно до меня дошло, что ты звонишь из Праги, хоть я никак не могла уразуметь, почему.
Конечно, мне трудно постигнуть странные правила вашей жизни, которые позволяют вот так просто не пустить в самолет ни в чем не повинного человека с законным билетом и с законной визой в паспорте. И тут же эту законную визу отменить без всякого объяснения! Потому что фальшивый предлог, будто ты летаешь в Израиль слишком часто, объяснением считаться не может. Часто относительно чего, и что значит слишком? А сколько раз в год – не слишком часто? Или раз во сколько лет?
Нет, я сдаюсь: моя логика тут явно не работает. Она только безжалостно предсказывает, что у меня практически нет шанса быть с тобой в ближайшем будущем. А, может, вообще никогда?