Ури невольно представил себе, что «идиоты» все это время выясняют, кем и когда был выписан паспорт на имя Ульриха Рунге, однако все же подошел к двери и начал колотить в нее кулаками, без особого, впрочем, энтузиазма. В ответ на его стук топот и смех за дверью слегка приутихли, раздался звук отпираемого замка и в комнату заглянула голова в жандармской шапке:
– Зачем шуметь, – сказала она добродушно на отдаленном подобии немецкого языка. – Незачем шуметь, компьютер капут.
И исчезла. Но оказалось, что даже Джимми понял смысл исковерканных немецких слов.
– У них компьютер капут, а мы должны ночь провести в этой каталажке? – взвыл он и ринулся к двери, за которой уже снова загалдели и затопали. Джимми принялся с остервенением колотить в дверь не только кулаками, но коленками, башмаками и, как показалось Ури, даже пару раз стукнулся об нее головой, выкрикивая при этом:
– Вот вам капут! И еще один капут! И еще капут в придачу!
Никакого действия на веселую коридорную жизнь его отчаянная демонстрация не возымела, там продолжали топать и гоготать. Через пару минут Джимми осознал безнадежность своих усилий, отошел от двери и улегся на пол, пробормотав устало:
– Хоть бы матрац дали, лягушатники поганые, чтоб они сдохли.
И тут же уснул. Ури секунду поколебался и растянулся рядом с ним, пытаясь сосчитать, сколько ночей он уже не спал. Лоскутные воспоминания последних событий замелькали перед глазами, так что пришлось их на миг прикрыть, после чего он немедленно погрузился в обрывочный полуобморок-полусон.
Хелька
Хелька почувствовала, что Марта стоит посреди их заросшего сорной травой двора, задолго до того, как могла бы ее увидеть. Она еще даже не дошла до засохшего вишневого дерева, за которым их переулок ответвлялся от главной улицы, как в ноздри ей ударил знакомый кисло-сладкий запах пота, сдобренный едким привкусом раздражения и земляничного мыла. По этому запаху Хелька не только безошибочно узнавала Марту еще издали, но и безошибочно определяла, на кого направлена ее злая воля. Когда Марта думала не о ней, а о Клаусе, вместо раздражения к ее запаху примешивался привкус подушки, мокрой от слез.
Способность различать все эти тонкости на нюх появилась у Хельки еще в Польше, вскоре после того, как пьяный отец нечаянно опрокинул на нее кастрюлю с кипящим бульоном. Ей было тогда года три, не больше, но страшные подробности этого события врезались ей в память навечно, – вкусное бульканье бульона на керосиновой плитке, сбивчивое бормотание отца, отчаянный вскрик мамы и сверкающий золотыми блестками жира поток невыносимой боли, обрушившийся на нее с высоты. Потом было еще много боли, но уже не такой жгучей, а долгой и тусклой. И много унылых комнат с голыми стенами, куда ее привозили на скрипучих каталках и раздевали под взглядом чужих глаз, нацеленных на нее поверх белых марлевых повязок. Когда она, наконец, опять очутилась дома, изрядно хромая и прижимая к боку малоподвижную правую руку, знакомая кухня показалась ей низкой и тесной, – так сильно она выросла с тех пор, как ее отсюда увезли на воющей от боли машине «Скорой помощи».
Хромать Хелька так и не перестала, однако постепенно научилась отлично управляться со всеми нужными делами одной левой рукой. А, главное, у нее развился удивительный дар угадывать настроения окружающих по мельчайшим оттенкам их запахов. Сначала она думала, что другие люди различают запахи так же подробно, как и она, но постепенно ей открылся уникальный характер ее прозрений, и она стала охотно пользоваться ими для устройства своих дел, не признаваясь в этом никому, даже Клаусу.
Вот и сейчас, издали унюхав присутствие Марты, Хелька решила избежать встречи с ней, хоть не могла отказать себе в удовольствии убедиться, что не ошиблась, и что Марта и впрямь приехала и стоит перед их домом, подкарауливая Клауса. Для этого она миновала свой переулок и, пройдя мимо трех последних домов деревни, свернула с дороги и углубилась в окаймляющую ее сосновую рощицу. Стараясь не хрустеть сломанными сучьями, Хелька прошла через рощицу и прокралась по узкому проходу между двумя дворами, ведущему к их переулку. Ступая как можно тише, что было не так-то просто с ее хромой ногой, она умудрилась неслышно добраться до высокого куста шиповника, сквозь ветви которого можно было рассмотреть ворота их дома.
Нюх не подвел Хельку – Марта была тут как тут, она топталась возле ворот, явно намереваясь дождаться возвращения Клауса. Когда Хелька бесшумно раздвинула ветви шиповника, чтобы получше разглядеть, что Марта собирается предпринять, та вдруг дернулась всем телом и опрокинула горшок с засохшим цветком, в который они с Клаусом раньше прятали ключ. Горшок рухнул вниз и со звоном раскололся на мелкие черепки. Ну и Бог с ним, – все равно они перестали оставлять там ключ с тех пор, как Марта однажды приперлась сюда в их отсутствие и перевернула все в доме вверх дном.
Хелька осторожно выбралась из объятий шиповника и поспешила через рощу обратно в деревню. Хоть она и рисковала столкнуться там с Мартой, если бы та все же решила отправиться на поиски сына, другого выхода у нее не было: нужно было поскорей предупредить Клауса, что его стерва-мамка и впрямь притащилась за ним, как и грозилась в свой прошлый приезд. С облегчением убедившись, что на главной улице Марты пока не видно, Хелька припустила так быстро, как только позволяла ей хромая нога, к мосту, за которым начиналась горная дорога, ведущая в замок. Однако перед самым мостом она споткнулась, неловко упала на искалеченную руку и почувствовала, что ей будет непросто преодолеть круто взбегающий вверх серпантин. Не желая сдаваться, она перешла мост и уставилась на приклеенное к столбу расписание автобуса, хоть знала его наизусть, – расписание подтвердило, что послеобеденный автобус давно прошел, а вечерний будет не скоро.
Хелька села на нагретый солнцем камень, скрытый густыми зарослями ежевики от тех, кто приближался к мосту со стороны деревни, и приготовилась ждать Клауса столько, сколько понадобится. Очень хотелось есть и пить, и в уборную по-большому, но она не решалась покинуть свой пост, чтобы не пропустить Клауса, когда он скатится с горы на велосипеде. Он, конечно, будет ехать сверху на большой скорости, и если она его прозевает, то уже никогда не сможет догнать или докричаться – река под мостом шумит так громко, что он все равно не услышит.
И тогда он с ходу попадет в руки своей чокнутой мамки, которая увезет его Туда. Хелька была уверена, что если Клаус опять попадет Туда, она больше никогда его не увидит. От этой мысли ей стало так муторно, как будто это уже случилось – Клауса уже разлучили с ней и заперли Там навсегда, а куда ей без него деться? Если бы она даже захотела вернуться к отцу и братьям, из этого ничего бы не вышло. Их уже нет в убогом лесном домишке, от которого ей ни разу не удалось доковылять ни до школы на дополнительные уроки немецкого, ни до церкви на репетиции хорового кружка. Впрочем, если бы они еще там жили, про репетиции пришлось бы забыть, – отец ни за что не позволил бы ей ходить на спевки в здешнюю церковь. Он даже не пришел с ней попрощаться, когда нашел работу в другом месте и увез от нее братьев. Он вычеркнул ее из их жизни, не желая простить ей, что она поет в хоре у этих проклятых лютеран.
Отец раньше не был таким набожным, он просто слегка спятил после смерти мамы, когда до него дошло, что теперь ему в одиночку придется заботиться о своих маленьких сыновьях: кормить их, лечить, стирать, водить в детский сад. От Хельки проку было мало, хоть она была старшая, – с ее сухой рукой и хромой ногой нянька из нее вышла никудышная. Да и смотреть на нее ему было тяжко – длинный шрам, криво стягивающий ее правую щеку от глаза к уголку рта, всегда напоминал ему, что это он опрокинул на нее кастрюлю с кипящим бульоном. Так что он в конце концов обратился за помощью к господу Богу и какую-то поддержку в ответ на свои молитвы, похоже, получил. После чего совсем потерял разум, все больше укрепляясь в страстной преданности матери-Богородице и в не менее страстной ненависти к еретикам-лютеранам.
Когда тяготы быта заставили его искать убежища в богатой Германии, он сперва утешался мыслью, что и там есть католики, но беспощадная эмигрантская судьба, как назло, занесла их в этот отдаленный уголок, где только-то и была одна-единственная церковь и та – протестантская.
Отец, конечно, не сдался, не такой он был человек. В убогой лесной избушке, выделенной их семье местной благотворительной общиной, одну комнату из трех он превратил в домашнюю часовню, в которой никому не позволялось ни есть, ни спать, хоть им было тесно впятером в двух оставшихся для мирской жизни клетушках. С истовой отрешенностью он молился в своей часовне по утрам и вечерам, принуждая детей молиться вместе с ним. Братья неохотно подчинялись, побаиваясь тяжелой отцовской руки, а Хелька обычно уклонялась, пользуясь своей дорого заработанной неприкосновенностью.