– Ты можешь называть меня Мари. Как хочешь называй. Только не уходи больше…
Он смотрел в ее лицо, не отрывая взгляда.
– Что – нет? – прошептала она, увидев, что он качает головой.
– Катя…
Она заплакала.
– Тебя зовут Катя. Я помню.
– А что же Мари?
Левша закрыл глаза. Он был слишком слаб, чтобы вести оживленную беседу. Но все-таки заговорил:
– Страшно сожалеть я буду когда-нибудь о том, что впустую растрачивал минуты, которые до краев мог бы наполнить смыслом. Так всегда: кажется, что день бесконечно долог, но вот уже и сумерки растенили двор бесконечной серостью – и приходит полное глубокого разочарования понимание: ничего не сделано… Когда-нибудь я крепко пожалею об этом. Но не сейчас, видимо… – Он улыбнулся там, в себе. – Недоласканный ребенок, забытое в черновиках письмо, недодуманная мысль… недопоцелуй, недовзгляд – когда-нибудь все это соберется воедино, сблизится, сроднится и в конце концов обретет полную от меня независимость. Так не появляются на свет лучшие романы писателей…
– Левша?
Он спал, улыбаясь.
Прохладный воздух палубы второго этажа. В пахнущем машинным маслом и металлом помещении сидят двое. Один – свесив ноги из кабины «Эвенджера» с бортовым номером «28», второй – на придвинутой к этому самолету лестнице.
Макаров запрокинул назад голову и посмотрел на Гошу.
– Донован сказал, что в ампуле был адреналин. В первый день на острове меня откачивали. А потом вливали в вену физраствор. Так сказал Донован.
Молчание.
Они два часа говорили перед этим, и все уже сказано было, кажется. Кроме главного.
– Больше ты ничего не помнишь? Только драку в лесу и разговор где-то в помещении?
– Ничего больше. Но я видел пряжку, видел следы на камне от пуль. Если мне померещилось, тогда что все это значит?
Молчание. Они оба хотели, чтобы ответ, который имелся и который выглядел чудовищно, озвучил другой.
– Гоша, я каждый день по несколько раз в день смотрю на солнце. И каждый день почти схожу с ума. Или я уже сошел. Второе вернее, потому что к лучшему ничего не меняется.