Равноденствия. Новая мистическая волна ,

22
18
20
22
24
26
28
30

«Что ты видишь, малыш?» — спрашивал он меня. Я лишь растерянно улыбался. Я очень любил его.

Сергей снова задумался. Отец умер десять дней назад прямо на улице, трёх шагов не дойдя до своей квартиры на Остоженке. «Скорая» приехала слишком поздно, и его увезли прямо в морг. Вчера они отмечали девять дней. Было довольно много людей — все знали отца по работе. Говорили много тёплых слов, одна женщина даже всплакнула. Сергей не знал никого из этих людей, а они знали о нём лишь понаслышке. Перед смертью отец довольно долго болел, хотя работы и не бросал, и вполне успел подготовиться. Квартира давно были приватизирована и естественным путем переходила к Сергею (который к тому же вроде бы был там и прописан), и единственной просьбой отца было не устраивать там похорон и поминок.

…Говорили, что уходят лучшие, уходят в самом расцвете творческих сил, не оставляя ничего… Конечно, кто-то сказал: «Кроме памяти», конечно, все стали упрашивать Сергея написать об отце… А что он мог написать? Именно это — как отец весело и («Ласково? Верное ли слово?» — подумал Сергей) посылал колечки дыма в солнечные лучи и как этот дым говорил ему о…

«Что ты видишь, малыш?» — спрашивал он меня.

«Что же я на самом-то деле видел? — Сергей отложил ручку. — Сначала я видел только его. Человека добрее и умнее не было. Тогда не было…»

Он вычеркнул: «Я очень любил его».

«Потом, потом… я стал смотреть на дым внимательнее, — ведь он просил меня быть внимательным — и я почувствовал… Что-то смутное. Какую-то смутную тревогу. Воронки закручивались, водопады струились вверх. Я говорил ему об этом, он кивал доброжелательно вроде. А потом я перестал приходить к нему в такие часы. Потому что уже учился во втором или третьем классе, все интересы были во дворе: мальчишки, футбол. Сколько же он там проводил времени?»

В конце концов я пишу это не для его сотрудников, а для себя. Надо писать всё — честнее, может, тогда станет хоть что-то понятно. Боже, как наивно.

Сергей перевернул несколько страниц тетради и стал писать с чистого листа.

«Невозможно говорить об отце, не говоря о Доме и Комнате („А о том, что внутри неё?“ — подумал он). Я не знаю, как часто мы были там, четыре или пять раз, последний раз тогда, когда он выгнал меня из дома».

Обида, казалось давно забытая, вновь нахлынула на Сергея с такой силой, что он в ярости отшвырнул ручку и сжал кулаки. Он снова увидел подростка, почти мальчика («Мне ведь только исполнилось пятнадцать!»), в истерике бьющегося в дверь на ледяной лестничной клетке, ночующего то на вокзалах, то опять у этой проклятой двери, ворующего хлеб с лотков и разгружающего вагоны, пьющего водку в каких-то вонючих подсобках и отбивающегося от банды подмосковных отморозков. Как он вообще не опустился? Как у него хватило сил — совсем одному — без крова и родительского тепла — не спиться, не сесть в тюрьму, не быть убитым — а поступить в институт, с отличием закончить его, стать снова нормальным, снова поверить в возможность простых человеческих чувств, жениться, в конце концов. «Всё-таки кровь, воспитание», — чуть самодовольно подумал Сергей.

…Простить отца…

«Конечно, при сверхъестественном обострении чувства можно было и догадаться. Где-то за полгода до той трагической зимней ночи, когда он выставил меня за дверь, я вернулся с какой-то тренировки (постоянно занимался каким-нибудь спортом, спасибо ему… Сергей вычеркнул „ему“ и написал: „отцу“) раньше обычного; он, видимо, не слышал — сидел в зашторенном кабинете и что-то отрывисто говорил. Никогда раньше за ним такого не водилось. Я поневоле прислушался. „Убирайся из моего дома“, — гневно, но наигранно. „Ноги твоей здесь больше не будет“. Я очень удивился и подошёл ближе. Он говорил, как плохой актёр периферийного театра. „Ноги твоей здесь больше не будет“. Пауза. „Пока я жив“. Снова наступила тишина, потом какие-то сдавленные звуки, и снова еле разборчиво: „Господи, Господи, что же мне делать, Господи, укрепи меня. Дай мне пройти этот путь. Господи, я не смогу без него, Господи…“ Причитания стали совсем неразборчивы. Я боялся пошевелиться. Через несколько минут он, видимо, успокоился (на самом деле самоуверенности ему было не занимать), и снова раздалось властное: „Так, продолжим… Ты опозорил меня!!! Так нельзя поступать с людьми!!! Убирайся из моего дома!!!“ И так далее в том же духе. Нельзя сказать, что это меня напугало. Зная широту его интересов, я вполне мог допустить, что он вдруг стал заниматься театром или писать пьесы, и вообще, у меня в тот вечер была куча других дел (Люся в те времена, кажется), поэтому я покинул дом таким же незамеченным, как и вошёл в него».

«Последняя фраза какая-то неестественная», — подумал Сергей и тут услышал, как из детской возвращается его жена, Наташа, укладывавшая спать маленького Максима.

— Уснул? — спросил Сергей.

— Да, — ответила он и улыбнулась. — Как получается? — Наташа кивнула на тетрадь.

— Хочешь — посмотри.

Она встала у него за спиной, положила руки ему на плечи и начала читать.

«Как я её люблю, — подумал Сергей с необъяснимым оттенком грусти. — Я хочу, чтобы она всегда была рядом. Мы бы жили в Доме… — Он на мгновение задумался. — В Доме бы жили, а в Комнату бы не заходили. Что там делать-то: при восьмикомнатной-то квартире. На черта нам лишние двадцать метров. — И тут же посмеялся над самим собой: — Двадцать: ну-ну».

— Ну как? — спросил он Наташу.