Записки музыканта
Бретань выходит к морю крутыми скалами, а там, где она примыкает к Франции, горные хребты переходят в длинные отроги; меж ними открываются узкие долины, а дальше тянутся поля, украшенные живописными холмами. Дорог в тех краях видимо-невидимо потому, что кроме обыкновенных, живущих на земле людей бродят там еще и другие путники, с которыми надо держать ухо востро; это обитатели подземных владений — восставшие из гробов мертвецы, призраки, давно отвоевавшие отряды конницы, неприкаянные души, те, на ком лежит заклятье; и большинству из этих путников нет упокоения из-за нечистой совести. Ветер гоняет их в ночи но бесчисленным дорогам, пока от них не останется лишь холодное дуновение. Тогдашнюю Бретань можно представить такой картиной: у ворот обнесенного стеной города стоит каменное распятие, и дряхлая старуха зажигает укрепленные на нем железные лампады. Вечереет, моросит мелкий дождь. Завывает ветер, гася слабые язычки пламени. Старуха крестится, бормочет «Патер Ностер», молится за упокой души господина виконта Клёмеля, который только что проехал мимо на коне. Живые люди в Бретани умеют различать, какое дуновение дух усопшего, какое — просто порыв ветра; они снимают шляпу, почувствовав дыхание легкого майского бриза, так как догадываются, что это прекрасная Анна Комбурская прогуливается под зелеными кронами грабов. Бывает, какой-нибудь юноша влюбится в это самое дуновение ветра. В обнесенных стенами городах в старинных дворцах и замках с зубчатыми башнями, в Ренне или Динане, в Ком буре или Карадё, кельты, собравшись у зажженного две тысячи лет тому назад очага, говорят на своем певучем наречии о морских сражениях, о подвигах, о Ганноверской битве[1], о семейных тяжбах, о влюбленных былых времен. И языки пламени, пожирающие крепкую, созданную для сильных мужских рук древесину дуба, бессильны сжечь мимолетные воспоминания — легкую ткань, сотканную неизвестно кем из нитей, смотанных с неведомо какого клубка. По дорогам Бретани, завихряя ветер, движется в зловещем танце вереница теней, и маленький цветок, проклюнувшийся в апреле на обочине дороги, не знает, воткнет ли его в волосы девушка или раздавит ступня скелета, который выплясывает во главе вереницы, показывая фигуру, называемую l’embrasse[2] и входящую в гальярду[3] как ее лирическая часть.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
КАРЕТА
I
Господину музыканту из Понтиви холодно, ох как холодно было вставать спозаранку, тем более в такую погоду, когда с Ла-Манша надвигались сочащиеся изморосью облака, с Атлантического океана тянуло сыростью, а с реки Блаве поднимался холодный густой туман, сквозь который не могли пробиться лучи солнца. Сидя на постели среди вороха одеял, музыкант натягивал темно-фиолетовые чулки из грубой шерсти повязывал накрахмаленную манишку, стаскивал с головы ночной колпак и заменял его ермолкой, затем прочищал нос первой понюшкой и соскакивал с кровати, шумно шлепая ногами, бормоча что-то по-латыни и во все горло призывая мадам Клементину; тем временем он завязывал тесемки панталон, застегивал жилет — а пуговицы на нем изготовлялись по особому заказу — и на тот случай, если мадам не услышит его зова, тряс серебряный колокольчик, словно причетник на Пасху. Входила мадам Клементина в самшитовых папильотках и хлопала в ладоши, аплодируя господину музыканту, храбро поднявшемуся ни свет ни заря, да еще в такую промозглую погоду, опускалась на колени, чтобы застегнуть шесть нижних пуговиц панталон на икрах господина музыканта, а он меж тем подкручивал ей папильотки: ему всегда казалось, что они недостаточно тугие. Такая процедура выполнялась каждое утро. На завтрак господин музыкант съедал яичницу-болтунью и выпивал полбутылки сухого вина, после чего рыгал, как ему советовал врач, и пробовал голос в сольфеджо, затем натягивал камзол, заворачивался в плащ и, взяв под мышку футляр с бомбардином, спешил занять свое место на хорах церкви до начала утренней мессы. Гонимые ветром клочья тумана обволакивали редких прохожих на узких улочках старого города, словно укутывали каждого пепельно-серым плащом. Музыкант жил на улице Стекольщиков у самого замка, и до церкви было рукой подать. На хорах, под большой гравюрой, выполненной на редком индийском дереве и изображавшей красно-черный родовой герб адмиралов де Требуль, попечителей Коллегии, стояла скамья, на которой наш музыкант вкушал misericordia[6]. Немного откинувшись назад и прислонившись к стене, здесь можно было подремать в час сиесты перед вечерней службой, после которой наш музыкант, хоть и не был пострижен в монахи, а носил нормальную прическу, снова получал рацион, сидя на скамье под гербом адмиралов де Требуль, представлявшим собой старый пиратский девиз: «Efodi oculos огае maritimae»[7]. Подкрепившись, Шарль вынимал бомбардин, чтобы сыграть почетный марш при появлении Его Преосвященства настоятеля церкви. Это был щуплый старикашка, очень строгий в соблюдении ритуала; часто покашливая, он шел в такт музыке, а перед ним послушник нес обшитую желтым бархатом подушечку, на которую настоятель преклонял колени, когда это требовалось. Музыкант, играя марш, глядел на подушечку, и она почему-то казалась ему похожей на салфетку с бахромой в доме мадам Клементины, та тоже любила желтые тона, и когда каноник преклонял колени, Шарль представлял, что было бы, если бы он сам преклонил колени на покрытый салфеткой поднос с едой в тот момент, когда мадам Клементина застегивала пуговицы панталон на его икрах. Такими фантазиями и многими другими, о которых мы скажем ниже, развлекал себя наш музыкант, но никогда не осмеливался осуществить хотя бы одну из них. Его приглашали играть на бомбардине на все мало-мальски приличные похороны в Бретани. И он мечтал, как за короткое время накопит кое-какой капиталец и будет пополуночи, запершись в своей комнате, пересчитывать золотые монеты. Или, например, просыпался он снежным утром и начинал воображать, что вот придет лето и он отправится порыбачить и погулять по берегу реки, где растут роскошные кедры; или же что умрет кто-нибудь в городке Савен, его пригласят на похороны, а потом он поедет в Нант навестить двоюродную сестру, которая там живет, или друг-флейтист пригласит его участвовать в концерте во дворце какого-нибудь маркиза. Каждое такое путешествие он проделывал в воображении со всеми подробностями, но так как в это время он лежал в постели, не совсем еще очнувшись от сна, то, бывало, терял нить своих размышлений или она спутывалась в узел, и потом ему приходилось тратить два-три дня на то, чтобы поправить беду, которая случилась в его воображаемом путешествии, и распутать узел, стараясь оживить все приключения и тайные встречи. Ему нравился фиолетовый цвет его чулок, а когда они были новые, от них исходил даже запах фиалок, из которых в Сицилии изготовляют такую краску; в его сознании представление о Сицилии настолько тесно было связано с фиалками, что эти цветы он называл иногда сесилиями, а барышню по имени Виолетта, торговавшую перчатками на улице Аркос, — Сесилией. Все разнообразные путешествия, включавшие в себя сделки, покупки, назидательные речи, любовные приключения, победы и неудачи, — все это он проделывал в постели, дожидаясь последней минуты, когда нужно будет спрыгнуть с кровати и мчаться на хоры церкви. За такими размышлениями его застала Великая французская революция, а ведь он постоянно общался с дворянами, в свое время купил источник в старом квартале, где жила беднота, и взимал по грошу за каждое ведро воды; однажды обратился к сенешалю[8] города Ванн с жалобой на некоего сапожника, который смастерил ему башмаки без серебряных пряжек; он никому не прощал пропуска частицы «де» перед своим родовым именем — словом, наш музыкант слыл одним из самых непреклонных «аристо», ярым сторонником монархии и на похоронах некоего капитана из города Рошфор-ан-Терр играл не привычный траурный марш, а какой-то другой и этим подавал тайный знак господам роялистам, которые втихомолку точили свои шпаги. Прослышав о таких подозрениях, де Крозон приуныл и подумал, не уехать ли из Понтиви в Нант, где он мог бы остановиться у родственницы и выдать себя за голландского музыканта, отставшего от труппы. Но это было возможно лишь в том случае, если сапожник, которого он потянул к сенешалю из-за пряжек и который теперь купил в Сен-Брие фригийский колпак[9], не заявится в его дом раньше и не отрежет ему голову сапожным ножом. Помощник регента уже видел мысленным взором, как сапожник шествует по улицам Понтиви, неся его голову на острие пики. Но как же сапожник с его головой на пике спустится по лестнице? Если возьмет пику на плечо, голова будет задевать за низкий потолок, ведь дом очень старый; пожалуй, возьмет пику наперевес, но тогда с головы слетит ермолка; и вот три или четыре дня наш музыкант прикидывал, как же сапожнику выйти из дома с его головой на пике. Но может, все и обойдется. Вот отыграет он на похоронах в Кельване и поднимется на холм посмотреть на свой яблоневый сад, посчитать яблони, а на Вознесение, когда надлежит славить Господа, поднявшись на гору, захватит с собой омлет с петрушкой и бутылочку красного и позавтракает под цветущими ветвями своих прекрасных яблонь. Размечтавшись об этом празднике и позабыв, что на дворе еще январь, господин помощник регента кое-как проглотил ранний завтрак, поблагодарил мадам Клементину, которая посоветовала ему закутать шею и уши шарфом, взял футляр с бомбардином и вышел на улицу.
Густой туман висел над самой землей, до краев заполняя улицу. Не видны были даже своды колоннады Грамматической школы, находившейся прямо напротив дома, где жил наш музыкант, фонарь на углу казался желтым светляком, увязнувшим в податливой серой мгле. За музыкантом обычно присылали взятую напрокат карету, особенно ему нравилась лошадь по кличке Лилион: этот мерин, как утверждал музыкант, любил слушать звуки бомбардина. Но в это утро не было ни экипажа у подъезда, ни почтальона Кюве, который подержал бы подножку, сообщил, какие слухи ходят по городу, кто накануне приехал в дилижансе из Оре, — за все эти услуги он брал лишь малую понюшку табаку. Вместо почтальона Шарль увидел человечка в шапке из меха выдры, закутанного в короткий плащ; в левой руке он держал масляный фонарь, а в правой — сплетенный из семи жил кнут.
— Доброе утро, господин музыкант! — приветливо сказал человечек приятным голосом, поднимая фонарь до уровня лица де Крозона. — Меня зовут Мамер Хромой, — представился он, — мои господа ждут вашу милость в своей карете на площади Пезо, чтобы отвезти в Кельван на похороны. Это родственники покойного, дворяне из Байе.
И, не ожидая ответа, человечек заковылял вниз по улице, направляясь к площади Пезо с удивительной для хромого быстротой, — он маячил впереди, точно прыгающая на волнах ладья с предупредительным огоньком на корме. Помощнику регента улица показалась бесконечной, он видел лишь прыгавший впереди огонек и не различал ни домов, ни переулков. Возможно, они уже прошли женский монастырь Святого Пастыря и свернули в проулок Серпе, чтобы срезать путь. Наш музыкант никогда не осмеливался заходить в этот проулок, где находился веселый дом Руанки. Ему показалось, что он слышит какую-то музыку, словно кто-то играл нежную серенаду на лютне, только доносилась эта музыка не из заведения Руанки, ибо под ногами были уже большие каменные плиты площади Пезо. Никогда еще в Понтиви не было такого тумана. Хромой с фонарем остановился, и в клубящейся мгле показался другой огонек, исходивший от бумажного фонарика, с которым к музыканту приближался высокий худой мужчина с густой бородой, одетый в красный военный камзол, застегнутый до самого подбородка, на голове его красовалась треуголка с пером, на ногах гремели шпоры.
— Господин музыкант, наконец-то! Я — Куленкур де Байе, родственник усопшего, и это не бог весть какая новость для вас, ведь, если разобраться, все мы — родственники тех, кто в земле!
Голос у него был глухой и грубый, черные глаза затерялись в бездонных глазницах черепа. Черепа? «Это все туман, — подумал музыкант, — чего только не померещится».
Меж тем они подошли к карете. Мамер Хромой, поставив фонарь на землю, подержал подножку.
— Садитесь, господин музыкант, вас ждет почетное место на заднем сиденье рядом со мной! — донесся из глубины кареты женский голос, показавшийся де Крозону молодым и певучим.
Внутри кареты было еще темней, чем на улице. Справа от музыканта сел долговязый военный, стало быть, слева сидит пригласившая его дама. На переднем сиденье тоже сидели люди; пожалуй, четверо.
— Поехали, Мамер! — приказал чей-то голос.
— Эй, Белый, Мерлан, Гвардеец, но-о-о! — закричал на козлах Мамер.
Свистнул и сухо щелкнул кнут. Карета дернулась, и путешествие началось. Музыкант прижимал к груди футляр с бомбардином, вглядывался в темноту и пытался унюхать, какими же духами надушена незнакомка.