Записки музыканта

22
18
20
22
24
26
28
30

Капитан Наваррского полка пристально и сурово посмотрел на музыканта, держа руку на эфесе шпаги, но очень скоро гнев его прошел, и он снова расхохотался:

— Уж лучше б вам быть просто сукиным сыном!

Все рассмеялись. Летающий птичий скелет, как рассказали потом музыканту, принадлежал ручному ворону капитана из Комбура, его убили и похоронили вместе с хозяином у Жосленского замка. Мадам де Сен-Васс стала кормить ворона, отщипывая для него кусочки ветчины, и он охотно брал их с ладони красавицы. Капитан прибыл так поспешно затем, чтобы поместить усопшего из Кельвана в хорошую известковую яму, пока он не начал смердеть. Новопреставленный и капитан из Комбура распрощались и покинули компанию на несколько часов; после их ухода кружку с пивом дважды пустили по кругу, чтобы прикончить бочонок. Ворон остался дремать на коленях мадам де Сен-Васс, Мамер Хромой повесил фонарь на руку статуи Святого Евлампия, святой стоял на пьедестале посреди портика и внимательно смотрел на ночных гостей. Увидев святого так близко, музыкант обрадовался и почти совсем успокоился, однако на всякий случай, сославшись на сквозняк, пересел к самому подножию статуи, облокотился на босую ступню святого и подпер голову рукой. Нащупал на каменном постаменте какую-то надпись, почти стертую временем и непогодой, и стал водить по ней пальцами, словно хотел на ощупь разобрать буквы и слова, при этом ему казалось, что он вроде бы читает святую молитву.

— Когда мы путешествуем всей компанией, — сказал полковник Куленкур, поднимая воротник камзола, — то по ночам каждый из нас рассказывает историю своей жизни и смерти. Законы вежливости, как я полагаю, повелевают нам сначала предоставить слово мадам де Сен-Васс. Послушай, Ги, сядь куда-нибудь, а то летаешь туда-сюда — в глазах мельтешит.

Куленкур прислонился к замшелому надгробию какого-то аббата, Ги Черт Побери опустился на торчавший из ключа свода железный брус, на который, как видно, когда-то вешали фонарь, господин де Нанси угостил мужчин табачком, и все приготовились слушать историю мадам де Сен-Васс. Время от времени ночную тишину нарушал крик совы; издалека, оттуда, где, точно ветка на ветру, качался одинокий огонек, доносился собачий лай, там, должно быть, и лежал Кернаскледен.

II

— Я родилась в Одьерне, на океанском берегу, с детства любила смотреть, как сияет в ночи золотой огонек маяка на мысу Экмюль. Дом наш, в народе прозывавшийся башней, стоял, открытый всем ветрам, у прибрежных скал, так что днем и ночью мы слышали неумолчный шум прибоя. Я была самой младшей дочерью королевского стрелка Самплака. Как-то на празднике в Пон-Круа моей матери преподнесли стихотворение из семи строк — по одной на каждую дочь, — и в нем говорилось, что я была самая красивая. При крещении меня нарекли Клариной, потому что мать, когда ждала моего появления на свет, читала книжку, роман, и его героиня носила такое имя; все утверждали, что и зеленые глаза у меня именно от той госпожи Кларины, которая, как очень трогательно описано в книге, умерла от холеры в итальянском городе Вероне, а у нее был любовник-англичанин, и она умела предсказывать судьбу по семенам базилика. В довольстве и холе я выросла хорошенькой и стройной, как и мои сестры, а наша мать все время дожидалась отца, благородного стрелка, потому что он вместе со своими двоюродными братьями из рода Шатобрианов отправился на войну в Ганновер и лишь время от времени слал письма, просил прислать то рубашек из домотканого льняного полотна, то фланелевые панталоны, то два золотых кольца. И однажды пришла весть о том, что отец наш вступил в сожительство с фламандской трактирщицей, державшей свое заведение где-то у границы, навсегда покинул королевскую службу в Нормандском полку и отдал себя во власть новой повелительницы, которая после этого события сменила вывеску своего заведения, и оно стало называться «Le coq bréton»[12]. Новость эту принес нам дядя, двоюродный брат отца, служивший сборщиком налогов с китобойного промысла в Бресте; под предлогом заботы об интересах той, кого сразу же стали называть «несчастной вдовой Самплака», дядя поселился в нашем доме, взял на себя управление поместьем (мать только все плакала и не требовала никакого отчета), и не прошло и года, как разорил нас до нитки, после чего сбежал с нашей старшей сестрой — они укатили дилижансом в Ванн, — а среднюю сестру, Анну Элоизу, у которой было родимое пятнышко на ухе, оставил в интересном положении. Тогда мать решила обратиться в суд, находившийся тогда в Шатолене, и для этого поехала сначала в Кемпер, потом в Ренн, а из Шатолена отправилась в Баньоль-дель-Орн на воды полечить сердце, заболевшее от таких передряг, причем расходы на лечение оплатил некий капитан Гайон: проведя с ней ночь в гостинице, он стал самым близким ее другом. И с тех пор мы мать больше не видели, слышали только, будто в городке Этретаона открыла гладильню, устроенную на английский манер. Вот так с юных лет я воспитывалась на романах и историях из книг и из жизни женщин легкого поведения.

В речи мадам де Сен-Васс заметен был приморский выговор, последние слова она произнесла с грустью, и наш музыкант позабыл о том, что речь ведет скелет в пуховой накидке: сердце его забилось сильней от сострадания к несчастной девушке.

— Сестры мои быстро повыходили замуж все, кроме той, которая забеременела от дядюшки, она оставалась в усадьбе со мной и с родившимся у нее мальчиком, такой забавный был малыш, только чуточку заикался. Мы, барышни Самплака, славились по всему побережью в округе Кемпер как благородным происхождением, так и белизной кожи и еще ласковой улыбкой, которая, как казалось мужчинам, обещала многое… В первом доме за мостом, что вел к нашему дому, жил ткач, мсье Лаболь, и вот в день Святого Мертия, вернувшись с гулянья, выпил он подогретого сидра, и его разбил паралич. А жил он в доме один, сам стряпал и прибирался; и когда с ним случилась такая беда, вызвал к себе письмом одного из племянников, рыжеволосого красавца, который служил флейтистом в замке герцога де Брольи. Пока флейтист не приехал, мы с сестрой каждый день приходили ухаживать за мсье Лаболем, кормили его куриным бульоном, растирали настоем из трав, меняли постельное белье, и теперь я честно могу сказать, хоть морячки и белошвейки Одьерна чего только не болтали о нас с сестрой, что в первый раз я увидела голого мужчину, когда мы переодевали и мыли мсье Лаболя — ведь он делал под себя, — и не было у меня никаких любовников, все это говорилось из зависти. Как злы люди! Но вот на Пасху приехал племянник мсье Лаболя, увидел меня и влюбился. По вечерам садился на перила моста и исполнял серенады в мою честь. Он умел передразнивать дроздов и других певчих птиц, мы с ним уходили в Ормерский лес, он оставлял меня на какой-нибудь полянке, а сам заходил в кустарник, чтобы разбудить соловья особым посвистыванием, потом возвращался, и мы, обнявшись, слушали пение этого маленького ночного волшебника. Мсье Лаболь благосклонно отнесся к жениханью племянника, велел пригласить нотариуса из Дуарнене и составил завещание, по которому все его состояние переходило Пьеру, если он женится на мне; тогда же мы договорились обвенчаться сразу после окончания осенних полевых работ. Я души не чаяла в своем женихе, мне нравилось, что он такого деликатного сложения, рыженький, а усы у него мягкие, как пух, к тому же был он молчалив и застенчив — из-за любого пустяка заливался краской! Но во время жатвы заболела моя сестра; ее лихорадило до судорог, и через две недели мы стали опасаться за ее жизнь и послали в Керити за тамошним врачом, который слыл великим знатоком непонятных женских болезней и брал очень дорого, соответственно своей славе.

— Еще больше он прославился тем, — вмешался доктор Сабат, — что был мерзавцем, каких свет не видал.

— За славу, из чего бы она ни возникла, всегда приходится раскошеливаться, — присовокупил нотариус.

— Мы заплатили ему как положено, старик Лаболь денег не пожалел, а врач сказал, что у сестры после родов произошли осложнения по женской части и никакие снадобья ей не помогут; чтобы вылечиться, надо снова забеременеть, и при вторичных родах все очистится. Стали мы с сестрой советоваться, как выйти из такого затруднительного и щекотливого положения, ведь надо было действовать быстро, иначе бедняжке грозила неминуемая гибель. Подумали о бродяге, который попрошайничал в рыбацком поселке, и о моряке по прозванью Пирожок-с-Сюрпризом, это был очень красивый малый и с сестрой при встрече всегда заигрывал, многозначительно подмигивал. Однако, не желая повредить доброму имени ее сына, которого в пятилетнем возрасте записали в королевский флот, мы решили сохранить это дело в тайне, и в недобрый час мне пришло в голову одолжить сестре моего Пьера, флейтиста, чтобы он сделал ее беременной. А пока это свершится, я, чтобы не быть лишней спицей в колеснице, отправилась в паломничество в монастырь Святой великомученицы Анны.

Мадам де Сен-Васс всхлипнула и спросила, не осталось ли немного пива. Мамер Хромой опрокинул бочонок, вылил остатки в глиняную кружку и подал даме, та не спеша выпила и отерлась вышитым платочком.

— Когда, завершив паломничество, я вернулась в Одьерн, лечение было уже закончено, в церквах объявили о нашем предстоящем бракосочетании, как вдруг Пьер Лаболь получил письмо: его извещали, что он должен прибыть в замок Брольи, чтобы выступить в суде по делу о жемчужном ожерелье, которое не то потерялось, не то было украдено ключницей. Я плакала в три ручья, но Пьер все же уехал, пообещав вернуться в Одьерн к Дню поминовения усопших. Из Брольи он слал мне по почте письма, где говорил о своей любви, и шелковые ленты, но прошел почти год, а его все не было, и если бы не скончался его дядя, он, возможно, и в ту пору не вернулся бы, потому что герцог де Брольи хотел держать его под рукой на случай, если понадобится свидетельство в суде. И случилось так, что Пьер прибыл в Одьерн как раз в то время, когда я уехала в Кемпер заказать черное траурное платье с кружевами, и мой возлюбленный, войдя в наш дом, увидел не меня, а мою сестру Анну Элоизу, которая в ту минуту кормила грудью мальчика, рожденного от него с единственной целью излечиться от болезни, грозившей смертью, о чем я уже говорила. У сестры моей была пышная грудь, и она не затягивала ее в корсет, к тому же нравом она была тиха и покорна, а это многим мужчинам нравится. Картина, которую увидел Пьер, когда зашел в наш дом, растрогала его сердце, а еще он, как видно, не забыл ночей, проведенных с сестрой, без них не было бы и этой трогательной картины; правда, тогда он старался из любви ко мне, но, судя по всему, в душе его возникла и какая-то нежность к сестре, а уж после того, как малыш улыбнулся ему, он начисто забыл обо мне и решил, что женой его должна стать Анна Элоиза. И вот в тот день, когда я вернулась из Кемпера с целым ворохом шелков и алансонских кружев, в церкви Святого Павлина звонили колокола в честь новобрачных. Хотя такой поступок моего жениха был вполне оправданным, но для меня оказался таким неожиданным, что я лишь молча плакала, уходила на целый день в Ормерский лес и до сумерек слушала воркование голубей, а вечером — соловья, и мне казалось, что сердце мое вот-вот разорвется в груди… Как-то в мае я гуляла по лесу возле дороги, собирая на склоне холма землянику, а мимо проезжал на саврасом коне с белой гривой и белым хвостом кавалер де Сен-Васс, который доводился нам дальним родственником, в его роду и в нашем на гербе — сокол на красном поле. Он приехал в Одьерн потому, что его лейб-медик Гальван прописал ему морские купанья при большой волне, так, чтобы грудью встречать девятый вал, это нужно было для распрямления его чуточку сгорбленной спины. Я пригласила де Сен-Васса в наш дом, где мы, даже при нашей бедности, все еще могли достойно принять знатного родственника. Думаю, ему понравилось мое лицо и моя фигура, а также учтивость, с которой я говорила с ним, и, ко всеобщей радости, получилось так, что через три дня после приезда в Одьерн он пожелал разделить со мной ложе — разумеется, прежде обвенчавшись пред святым алтарем. И вот я вышла замуж без любви за знатного старика, и он повез меня по усадьбам родичей, которых у него было много и в Бретани, и в Нормандии, обращался со мной бережно, держал мою руку в своей точно какое-то бесценное сокровище. Но у меня с ума не шел Пьер Лаболь, и тоску по нем не могли заглушить ни богатство, ни знатность, ни радушный прием повсюду. И я решила отравить сестру, поехав в Одьерн будто бы навестить ее и отдохнуть от торжественных приемов. Доктор Гальван за фунт золота продал мне четыре зернышка яда, который называют Tanatos umbrae[13], его можно было подмешать в пшенную кашу, любимое блюдо Анны Элоизы, она всегда ела ее на завтрак. И случилось так, что ко времени моего приезда сестра простудилась и слегла, а я сделала вид, будто все ей простила, и принялась ухаживать за больной. Подмешала в пшенную кашу те самые четыре зернышка — этот яд из тех, что не оставляют следов, — и понесла ей на завтрак, она съела четыре ложки, поглядела на меня, охнула, закрыла глаза (а я больше всего боялась встретить ее взгляд, когда наступит роковое мгновение) и отдала Богу душу. Я же в страхе и тоске от содеянного зажала рот руками, а руки-то не помыла, после того как брала зернышки, и даже запаха этого яда хватило для того, чтобы я замертво рухнула на кровать рядом с убитой мною сестрой.

Мадам де Сен-Васс закрыла лицо руками, которые казались маленькими деревцами с пятью прозрачными ветками цвета слоновой кости, и зарыдала. Музыканта так и подмывало встать, подойти к даме и легонько погладить ее по плечу, чтобы она скорей успокоилась. Но тут он почувствовал, как Святой Евлампий свободной мраморной ногой слегка наступил ему на руку. Значит, святой хотел этим сказать, чтобы он не вставал с места? Вот чудеса!

— И с того рокового утра я должна каждый год, пока жив флейтист Пьер, приезжать в Одьерн в день годовщины сестриной и моей собственной смерти и входить в комнату Пьера, где он постоянно играет на флейте в полном одиночестве, ибо незаконнорожденный сын сестры служит в королевском флоте, второй сын, рожденный для ее излечения, обучается в семинарии в Ванне, а жениться на другой Пьер не захотел. И наказание мое заключается в том, что он меня не узнает, думает, что перед ним Анна Элоиза, называет ее именем, целует, ищет родинку на ухе и, веря, что я и есть его любимая голубка, заключает меня в объятья, и я должна принимать его любовь, которой при жизни добиться не смогла, любовь, предназначенную отравленной мною сестре… Осталось еще два года, потому что в том году, в день Святого Мартина, лошадь Пьера споткнется на горной круче и он полетит в пропасть. И тогда я смогу вернуться в свою могилу на кладбище в Одьерне, которое расположено на самом берегу моря, так что после бури в нишах надгробий оказываются рыбы и морские раковины. Я хочу только спать, спать, спать…

III

— Я родился неподалеку отсюда, в городке, который называется Фауэ. Если подняться вот на эту башню, можно было бы увидеть на холме к югу отсюда его огоньки. У нас там много хороших выгонов для скота, но мало порядочных людей, правосудие вершит господин виконт де Ростренен, и судит он не по законам, а по обычаям округа Кемпер, поэтому в Фауэ можно делать что угодно, если у тебя есть покровители или крупные деньги. Отец мой был помощником сборщика королевских податей, и, по правде говоря, его не любили, потому что он всячески прижимал крестьян, взимал налог и за овец, и за бычьи шкуры, и за посевы овса, и за проход по новому мосту, и за то, что в стене дома больше двух окон, и за крышу над головой, и в пользу генерал-губернатора, и каких там только налогов не было. Как-то в Фауэ прибыл новый священник и начал возмущать крестьян, понося в своих проповедях мытарей[14], а моего отца как раз прозвали мытарем, и однажды случилась засуха, которую назвали засухой Святого Иова, потому что в середине дня этого святого, то есть пятого августа, загорелись скирды сена, которые никто не поджигал, и в этот самый день отец направлялся в Мюр-ан-Бретань собирать королевские подати, но в дороге на него напали какие-то пятеро неизвестных и забили до смерти мотыгами. Мать моя была доброй, богобоязненной женщиной, славилась уменьем стряпать, у нее был дядя-каноник в Шартре, чем она очень гордилась и без конца рассказывала всем на свете, какой у нее дядя. От доходов отца кое-что еще оставалось, и это было совсем не лишним, ибо в доме любили и мясо, и рыбу, и сыр, и вино. Ах, медокские[15] фиалки, увижу ли я вас когда-нибудь снова? Меня устроили помощником учителя французской грамматики и латыни в приходскую школу Энбона, где я получал summula decretalis[16], а когда отца убили, мать решила, что лучше отправить меня в Динан изучать собрания эдиктов и распоряжений французских королей, относящихся до гражданских и духовных дел, приняв во внимание мои успехи в латыни, на которой издавались указы, и мою склонность к ораторскому искусству. И вот я уже изучил interdictio и vinculatio[17] — основы юриспруденции в Бретани, — когда открылась вакансия нотариуса в Дорне; я распродал все, что имел в Фауэ, влез в долги, но купил эту должность. Приехал в Дорн в расшитом камзоле с кружевными обшлагами и треуголке с шелковой лентой, и меня тотчас заметили, потому что у моих писцов был хороший почерк, с каждым клиентом я детально обсуждал его дело и взимал малую мзду, а еще потому, что был холост и переписывался с душеприказчиком покойного каноника из Шартра по поводу наследства почтенного прелата. Мне-то он, конечно, ничего не завещал, но, кроме меня, об этом никто не знал, и люди могли вообразить всякое. Когда я убедился, что меня ценят, я увеличил плату за свои услуги, и мне стало жаль, что нет у меня портрета отца: пусть бы он видел, что я иду по его стопам. Яблоко от яблони недалеко падает. Нет на свете более приятного занятия, чем считать золотые монеты по ночам. Каждая из них имеет свой звон: английский фунт стерлингов звенит не так, как французский луидор, а золотые приморских городов звенят не так, как испанские дублоны. Я зажигал светильник из четырех свечей и раскладывал золотые монеты на столе, подсчитывал накопленное, а хранил я разную валюту в мешочках разного цвета, на которых золотом был вышит мой signum[18]. Складывал золотые в столбики, мостил ими стол, и он становился похож на площадь Трембл в Анже, выложенную круглыми торцами, а потом указательным и средним пальцами правой руки изображал будто по площади проходит герцог Лаваль. Складывал я и человечков, и лошадь, которую мне так хотелось заиметь, а так как был холост (Святой Августин недаром говорил, что воз держание порождает фантазию, а в глоссах, толкующих законы, оно принимается во внимание как смягчающее обстоятельство), то складывал женщину, целиком из золота, только аквамарином помечал глаза и кармином — губы, а срамное место прикрывал табакеркой, на крышке которой была изображена Афродита, выходящая из волн морских. Вот как проводил я свой досуг. Ах, счастливые годы, как быстро вы кану ли в вечность!

Нотариус, угловатый пожелтевший скелет, вытащил из внутреннего кармана камзола большой полотняный платок — то ли хотел высморкаться, то ли отереть слезы, — но за неимением слизи и слез сунул его обратно.

— Как-то дождливым утром — а дожди приносит в Дорн юго-восточный ветер в феврале и осенью — пришли ко мне в контору два господина, оба молодые и элегантно одетые; это были братья графы де Ментенон, они вели тяжбу с кавалерийским полковником де Соважем по поводу того, кому принадлежит право отыскать клад, зарытый в свое время Вилье де Флером, прозванным Мавром, их общим родственником. Я взялся представлять интересы графов де Ментенон в судебной палате и стал изучать их права, которые не так уж трудно было бы доказать, если бы не было в их роду незаконнорожденного и не сгорела бы ризница в церкви городка Иври со всеми книгами и записями, а это давало господину полковнику де Соважу основания утверждать, что никакого незаконнорожденного не было, а была монахиня, его тетка в девятом колене со стороны матери; вместе с тем я изучал также план замка Флер и думал: а где бы я, будучи не менее жадным и подозрительным, чем Вилье де Флер, прозванный Мавром, спрятал заветное золото на случай войны или каких-нибудь беспорядков? И получалось, что я бы спрятал его в нише над сводом нижней галереи, где поначалу собирались устроить караульное помещение с печью, но потом передумали и построили караулку в другом месте, у ворот, нишу замуровали, а нижнее помещение использовали как свинарник. Я даже расхохотался, когда пришел к такому заключению: угадал-таки, какая пичужка склевала зернышко! Значит, сокровище там и лежит! Это открытие лишило меня сна и покоя, я даже перестал считать золотые монеты по ночам, а все сидел над планом замка Флер. И вот, заявив, что еду в Шартр получать наследство, завещанное мне дядей-каноником, поскольку душеприказчик, мол, во всем уже разобрался, я поехал верхом по дороге на Аржантан, прихватив с собой слугу по прозвищу Святый Боже (у них в Алансоне такие клички в ходу). Когда мы прибыли в Сэ, я сказал слуге, что поеду в Шато д’О за нужным документом, а он пусть дожидается меня в гостинице, где я заплатил за неделю вперед; сам же взял новую лошадь — у нас в Фауэ все умеют держаться в седле — и по полям Ферте-Масе за один день доскакал до замка Флер, вошел во двор и укрылся в полуразвалившейся часовне, куда никто не заходил из страха перед призраками бывших владельцев родового замка. А с наступлением темноты пошел откапывать сокровище и очень быстро нашел камень, который можно было повернуть вокруг оси, что я и проделал, а когда заглянул в нишу, то увидел обитый железом сундучок. Ну разве не прав я оказался в своих догадках? От радости я хохотал так, что в изнеможении сел прямо на пол. И тут появились оба графа де Ментенон с обнаженными шпагами. У меня в руках была кирка, которой я собирался разбить сундучок и посмотреть, как золото звонким ручьем потечет на каменные плиты пола! Теперь придется воспользоваться киркой для защиты. Я ногой опрокинул фонарь и бросился на графов. И тут обнаружил, что вижу в темноте; говорят, все, кто жаждет золота, видят ночью так же хорошо, как днем, и это сущая правда. Хватило двух ударов киркой. Братья упали у входа в нишу, где стоял окованный железом сундучок, и мне пришлось пройти по их трупам, причем одному из них, старшему, который был с усами, я наступил на лицо. Потянул сундучок, и он легко подался. А легко подался он потому, что был пустой. Пустой!.. Я вышел из двора замка, качаясь, как пьяный. Тут сквозь пелену дождя увидел, что к замку скачет галопом целый эскадрон кавалерии во главе с полковником Соважем. Меня сразу же схватили. Посадили в мешок, так что наружу торчала только голова, взгромоздили на лошадь и повезли в Ренн. Когда проезжали через деревни, люди выходили из домов и, узнав, что я нотариус из Дорна плевали мне в лицо. В Ренне меня повесил тот палач, о котором я рассказывал, на жесткой и шершавой таррагонской веревке, я и сейчас как будто чувствую ее на шее. И я должен скитаться, пока в руанском суде не будет решена тяжба о сокровище, а я успел настолько запутать дело лжесвидетельствами, поддельными документами и прочими способами, что раньше чем через год никакой суд не разберется. Тяжба продолжается потому, что сундучок в нише оказался ловушкой, подстроенной старым Вилье де Флером, этим самым Мавром, а настоящий клад, как все думают, спрятан в другом тайнике того же замка. Вы спросите: а как же графы де Ментенон и полковник де Соваж узнали о том, что я тайком поехал в замок Флер? Все дело в том, что я забыл на своей кровати план замка, на котором отметил тайник зеленым крестиком.