— Джон, — заметила она по какому-то поводу, — то, как ты умеешь схватывать детали, — это самое замечательное, что в тебе есть. Ты накидываешься на какую-нибудь вещь, как собака на кость, и ничто уже не может тебя от нее оторвать. Будут ли это сардины, или сушеные фрукты, или весенние овощи, или новый сорт чая, — это удивительным образом захватывает все твои мысли, ты готов забыть обо всем на свете и думать лишь об одном, заслонив этим предметом все остальные, просто живя им, как хлебом насущным. Это просто здорово для торговли; ты проводишь столько времени, расставляя все как можно лучше и уговаривая покупателей взять эту новую вещь. Но, знаешь, мне кажется несколько странным, что ты так часто всей душой и всем сердцем отдаешься какому-нибудь пустяку, вроде новой мышеловки или мухобойки, который совершенно этого не стоит. Ты уделяешь не меньше внимания перочистке или щетке для посуды не дороже шести пенсов, чем новому вину или чему-то другому существенному, что может дать хорошие деньги, много денег.
Здесь она попала в точку. Какая-нибудь мысль могла проникнуть в мое сознание, подкинутая, как яйцо кукушки в чужое гнездо, чтобы потом, когда птенец вылупится, вытеснить всех остальных, и тогда на какое-то время я становился рабом одной и только одной идеи. Если бы эти идеи представляли ценность, если бы я вынашивал блестящие планы для Бьюда или хотя бы для себя, никому бы не пришло в голову возражать против такой способности концентрации или подозревать, что за этим кроется расстройство ума. Но, как, к сожалению, очень справедливо заметила моя жена, я был склонен расходовать огромные запасы душевных сил на самые пустяковые и никчемные вещи.
Однажды, к примеру, мне случилось поймать кузнечика в нашем маленьком саду, и потом целых два года я не мог думать ни о чем, кроме кузнечиков. Я покупал работы по энтомологии, которые едва мог понять; я собирал кузнечиков, часами изучал их повадки; я даже приручил одного кузнечика. В конце концов мне удалось собрать такое количество сведений об этих насекомых, какого, вероятно, не имел никто и никогда в целом мире.
Я смог преодолеть это благодаря поддержке жены. Но это было только начало гораздо худших дел. После того как однажды, потеряв терпение, она в сильных выражениях высказала все, что думала о подобном ребячестве, я стал осторожнее и начал скрывать от нее свои мысли. Потом я осознал, что моя искренность с Мэйбл во всем без исключения прежде помогала мне держаться и служила как бы щитом между мной и пугающей склонностью моего характера.
Теперь, когда возник этот барьер между моим помраченным рассудком и ее здравым смыслом, сошествие в ад стало легче легкого и шло уже скачками. В моих беспричинных увлечениях произошла существенная перемена. До этого они обычно касались чего-нибудь съестного или каких-нибудь усовершенствований в магазине, занимавших меня в ущерб вещам более важным. Кузнечики появились преждевременно, и на протяжении многих лет после того, как я полностью освободился от них, со мной не случалось ничего подобного. Но, привыкнув быть неискренним с Мэйбл, скрывая от нее свою тайную жизнь, я оказался во власти ускоряющегося процесса внутреннего распада; магазин больше не интересовал меня; мой разум блуждал теперь в других местах, притягиваемый предметами, не имеющими никакого отношения к моей собственной жизни. Мне виделся в этом какой-то мистический смысл, я тайно принимал эти предметы в сердце, служил и поклонялся им. Они всегда были до невозможности обыкновенны; в этом и заключалось самое страшное.
Как пример можно привести такой случай. Было время, когда один памятник на кладбище у церкви приковывал все мое внимание. Там, на зеленом холме, нашли свой последний приют многие безымянные жертвы моря, и там, над могилой моряков, давным-давно утонувших в устье гавани, величественно стояла головная фигура с их разбившегося корабля. Как прежде, при жизни, эта статуя вела их через бурные волны морей, так и теперь продолжала нести вахту над могилами моряков, возвышаясь, большая и белая, над другими памятниками. Так она стояла уже лет пятьдесят, и видно было, что простоять так она может еще очень долго, если за ней хорошо следить и предохранять ее от повреждений.
И вот эта деревянная фигура со злосчастного «Бенкулана» зачаровала меня самым невероятным образом. Не могу даже сказать, как часто я приходил к ней, трогая ее руками, изливая перед ней свои бессвязные мысли, как некий священный дар. Эта фигура, изображавшая азиатского вождя, для меня превратилась в настоящего инкуба, излучавшего какую-то просто гипнотическую привлекательность, перед которой в течение долгого времени я был совершенно беспомощен. В результате я избавился от этого только перейдя из Англиканской Церкви в секту методистов. Я не ходил больше в церковь и на могилу погибших моряков; я старался противостоять жуткому притяжению памятников. По ночам я просыпался в поту и, цепляясь руками за кровать, боролся с желанием немедленно вскочить и бежать к величественной фигуре среди могил.
Часовня методистов находилась в десяти минутах ходьбы от моего магазина. Она была построена недавно; камень в ее основание был заложен два года назад известным методистским филантропом, финансистом и другом человечества, Болсовером Барбелльоном. Это здание, представлявшее новейшую и наиболее извращенную форму архитектуры, тяжело возвышалось над Флексбери, нависая глыбой мрачных каменных плит и зловещего кирпича над жалкими рядами жилых домов. Но оно все-таки спасло меня от головной фигуры с «Бенкулана», и на некоторое время методисты своими проповедями успокоили мою душу и внесли в нее мир. Я многим им обязан, и с радостью записываю этот мой долг.
Можно привести немало примеров не менее мрачных, чем этот. Но я хочу поскорее перейти к развязке трагедии и тем событиям, которые непосредственно ей предшествовали. Моя жена, после длительного периода, когда мы все более отдалялись друг от друга, теряя взаимопонимание, призвала меня к ответу, и ее резкость, хотя и совершенно заслуженная, просто поразила меня. Никогда до этого она не говорила в таком тоне.
— Почему ты не можешь, несчастный человек, немного позаботиться о том, чтобы крыша не обрушилась нам на головы? — начала она. — Никогда еще торговля не шла хуже, и ты лишишься почтовой службы не позже следующего лета, если еще что-нибудь перепутаешь. А то, что творится в мире, способно заставить ангелов проливать слезы. Взгляни, что пишут во вчерашней газете, — все эти благотворительные общества рухнули как карточный домик, а этот праведник Господень, за какого мы его принимали, этот Болсовер Барбелльон, на деле оказался отродьем Сатаны. Твоя родная сестра разорена, множество вдов и сирот по всей Англии стоят на пороге работного дома, а этот мошенник вышел сухим из воды, исчез куда-то — и все. А эта забастовка шахтеров, подобной какой еще не знали, а убийца в Плимуте, а эти разговоры о войне с Германией, и еще Бог знает что! Но ты при этом — ты можешь жить спокойно в подобном мире, словно ты какая-нибудь корова или овца и не более, тайком лелея мысли о вещах, которые и гроша ломаного не стоят и о которых тебе даже говорить стыдно. Да, да, ты можешь так жить и живешь. Я-то знаю тебя, кому и знать, как не мне? Я вижу, что тебя швыряет, как корабль в бурную ночь, но ты не хочешь ничем со мной поделиться, не даешь мне помочь тебе. Моя жизнь превратилась в ад, и я не знаю, сколько еще я намерена это терпеть! Откуда мне знать, что у тебя на уме? Как я могу тебе помочь, когда ты держишь меня в полном неведении? Все, что я могу сказать, — это то, что ты помешался или что-то в этом роде, потому что ты теперь постоянно где-то бродишь, все лазаешь по скалам вверх и вниз, будто ты часовой или таможенник. И в один прекрасный день ты свалишься оттуда, — чудесный будет скандал, не правда ли? Ведь не бывает же дыма без огня, все вокруг только и будут шептаться, что это я довела тебя.
Все это она выпалила скороговоркой, и я не сделал ни малейшей попытки остановить поток ее слов. Моя последняя страсть очень отличалась ото всех предыдущих: ее предметом был человек. Если бы по несчастной случайности этим человеком оказалась женщина, без сомнений, это означало бы крушение моей семьи, потому что миссис Ной не принадлежала к тем женщинам, которые допускают широту взглядов в вопросах секса. Но это был мужчина, и вот уже три месяца он, сам того не зная, безраздельно владел моими мыслями. Это был большой, бородатый, мощного сложения художник, которого заинтересовал наш скалистый ландшафт, и который писал с натуры пляжи Бьюда.
Я никогда с ним не говорил. Он даже не подозревал, что за ним столь пристально наблюдают, но с того дня, как с невысокой скалы у площадки для гольфа я впервые заметил верхушку его шляпы, я просто пропал и ни о чем другом не мог больше думать. Он завладел моими мыслями, я чувствовал себя по меньшей мере нездоровым в те дни, когда не видел его. Я не пытался узнать его имя или выяснить, где он живет, но подолгу размышлял о нем самом и об уровне его искусства, пытался представить себе, о чем он думает, о его планах, надеждах и опасениях. У него было интересное лицо и громкий голос, ему нравилось наблюдать за детьми, играющими на пляже. Рисовал он плохо — так по крайней мере мне казалось.
Я считал его импрессионистом, а я испытывал неприязнь к этой школе, не имея никакого понятия о ее принципах. Однажды он отошел от места, где рисовал, чтобы немного пройтись вдоль моря; я заметил это со скалы, откуда следил за ним, и, спустившись, стал разглядывать его картину. Что-то подталкивало меня усесться на его складной стул, и я так и сделал. Он обернулся, заметил меня и повернул назад. Но из-за прилива ему надо было пройти почти четверть мили до своего мольберта. Я поспешил прочь и спрятался от него. Он, подойдя, не выразил ни малейшего удивления. Он только тщательно осмотрел свою картину, чтобы убедиться, что я ничего к ней не добавил.
С этого дня я начал испытывать безудержную неприязнь к художнику, и это чувство скоро переросло в глубокое отвращение; затем оно вышло и за его рамки, превратившись в беспощадную, убийственную ненависть. Отчего она так страшно разгорелась во мне, понять было невозможно.
До этого момента мне не случалось испытывать ненависти ни к человеку, ни к какой другой твари. А теперь вот она проснулась во мне, звериная, сокрушительная, такая, какую никто бы не предположил в мягком и воспитанном человеке вроде меня. Я боролся с этим сильнее, чем со всеми предыдущими помрачениями. Я говорил себе, что скорее покончу с собой, чем причиню какой-либо вред ближнему своему. Вновь и вновь взбираясь на скалы, чтобы наблюдать за ничего не подозревающим художником внизу, я почти желал оступиться и кончить так, как предсказывала моя жена. Избавиться от сатанинского наваждения, умереть и обрести мир стало для меня все возрастающим соблазном. Но физически у меня не хватало мужества сделать это. Я не мог убить себя. Я скорей бы согласился на любую душевную пытку, чем сделал это.
Иногда я сталкивался с художником лицом к лицу. Казалось, даже в душе демона бесчеловечная страсть могла бы угаснуть при виде доброго, располагающего лица этого человека, с его огромной русой бородой, смеющимися карими глазами и звучным веселым голосом, но моя неприязнь только возрастала. Она была, насколько я понимал, совершенно беспричинна, — неприкрытый инстинкт разрушения, заставлявший меня вздрагивать при мысли, что я могу просто уничтожить этого моего ближнего, вышибить из него дух.
Я твердо решил обратиться за советом к врачу, но колебался, опасаясь, что тот настоит на моем помещении в клинику. Я не был сумасшедшим — ни в чем, кроме этих моих бессмысленных увлечений и, поскольку все прочие помрачения до того были ограничены во времени, я со слезами, на коленях молил Бога долгими ночами, чтобы это ужасное испытание поскорее оставило меня, уступив место измышлениям менее пугающим и менее опасным для окружающих.
И словно в ответ на мою молитву наступило внезапное и удивительное облегчение. Направление моих мыслей изменилось. На какое-то-время я позабыл о художнике, как будто того вовсе не было на свете, и все надежды, желания, помыслы сосредоточил на самом ничтожном и незначительном предмете, какой только можно себе представить. Это было уже самое дно, ниже упасть было невозможно.
В строящемся районе неподалеку от моего магазина возводилось несколько жилых домов, один из которых мне очень нравился, потому что он походил на оазис среди безводной пустыни при сравнении с окружавшими его домами. Он был спланирован в итальянском стиле, смотрелся хорошо и выделялся на фоне Бьюда своеобразием архитектуры. Этот дом был окружен оградой, заканчивавшейся сверху металлической решеткой.
К своему неудовольствию, я заметил там протянутую цепь, которая с промежутками в десять футов поддерживалась металлическими столбиками, увенчанными литыми шишками в виде ананасов. Зачем понадобилось окружать красивое здание такой кричащей безвкусицей, я понять не мог. Но мои размышления по этому поводу внезапно оборвались, и как гром среди ясного неба — такие наваждения всегда именно так и поражали меня — во мне вспыхнуло безумное влечение к одной из этих воплощенных нелепостей. Моя душа устремилась к одному из металлических ананасов; я не просто почувствовал себя во власти этой гадости вообще, но все мои жизненные силы оказались вдруг сосредоточены на третьем ананасе на северной стороне ограды, и только на нем. Остальные меня вовсе не привлекали; они мне скорее не нравились. Но третий на северной стороне завладел мною совершенно.