Мертвые из Верхнего Лога

22
18
20
22
24
26
28
30

Бобогото велел ему сидеть в углу и запретил подходить ближе. Сам же снял со стены барабан, обитый кожей антилопы. Нервные тонкие пальцы лишь слегка коснулись поверхности, но барабан благодарно откликнулся. Он был чутким, как тело разомлевшей любовницы, и на каждое мягкое прикосновение отзывался гулким глуховатым звуком. Со стороны казалось, что колдун перебирает пальцами небрежно, не глядя на барабан. Но постепенно гулкие звуки словно собрались воедино, сложились в мелодию — нервную, странную, притягательную и отталкивающую одновременно. Хунсаг был уверен, что на его сознание невозможно подействовать гипнозом, однако в какой-то момент вдруг поймал себя на том, что едва заметно покачивается в такт ударам черных пальцев бобогото. Носом он втянул горячий влажноватый воздух — полные легкие. Несколько коротких выдохов (так называемое очистительное дыхание йогов), и морок отступил.

Колдун тем временем начал ходить вокруг стола, на котором лежал покойный, пальцы его продолжали танцевать на нервной коже барабана. Темп ускорился — теперь это было похоже на густой град, тревожно молотящий по жестяной крыше. Сам бобогото словно находился под влиянием собственного гипноза — мышцы его лица обмякли, как нагретая глина, веки отяжелели, и безвольно открылся рот. Казалось, каждое следующее движение дается ему тяжелее предыдущего, как будто с каждый шагом заканчивались его силы.

Свеча почти догорела. В комнате стало темнее — теперь, чтобы разглядеть детали, Хунсагу приходилось напрягать взгляд. По-прежнему густо и сладко пахло смолой, однако чуткие ноздри Хунсага различили и другой аромат, пробивающийся сквозь солоновато-медовую пелену. Что-то животно-мускусно-тревожное, непостижимое, страшное, чуждое. Запах, который трудно описать, потому что он не принадлежал миру привычных реалий.

Сколько времени прошло, Хунсаг едва ли мог сказать наверняка. Если в самом начале действа он был взволнован и напряжен, как хищник в засаде, — комок стальных мускулов, готовность к пружинному прыжку, то спустя час поскучнел и расслабился. И почти уже готов был поверить, что бобогото — мошенник, вроде знахарки Харумы с ее дурацкими черными курами. Мошенник талантливый, умный, благородный и опытный, что, конечно, добавляет ему баллов, но отнюдь не опровергает шулерской его сути.

И в тот момент, когда у Хунсага в районе солнечного сплетения начало медленно закипать вполне предсказуемое раздражение, его боковое зрение вдруг различило нечто странное и страшное — если такого человека, как он, вообще возможно удивить или напугать. Бобогото все еще ходил вокруг покойного, опираясь ладонями о край стола; ноги его, казавшиеся такими сильными, словно из черного мрамора вылепленными, заплетались, а дыхание стало тяжелым, как у раненого. Покойный по-прежнему лежал на столе, и все-таки что-то в нем изменилось. Хунсаг не сразу понял, что именно, но потом разглядел: черный ввалившийся рот — губы по местному обычаю склеены свежей смолой — слегка приоткрылся. Это было невероятно, ведь чтобы разлепить щедро смазанную смолой плоть, требовалось применить мышечное усилие. В черной щели приоткрывшегося рта тускло желтели сухие зубы. На ресницы покойного ложился отблеск догорающей свечи, и казалось, что они подрагивают.

В самые трудные моменты жизни Хунсаг всегда вспоминал о древней примитивной, но действенной практике, которой когда-то обучил его один тибетский монах. Задача ее активировать самый равнодушно-созерцательный из сонма внутренних голосов, так называемого внутреннего свидетеля. Стать как будто бы не собой, а кем-то наблюдающим за собою со стороны. А затем с въедливостью летописца фиксировать каждое ощущение, но не отдаваться ему целиком, не плыть по его течению, а хладнокровно анализировать. Если тебе больно, расчленить боль на десятки составляющих. Если страшно, понять, какие физиологические реакции запустил в организме страх — ледяной ли кулак скрутил кишки, колючие ли мурашки ошпарили спину, свело ли скулы, отдается ли в висках участившийся сердечный стук.

Сейчас, впервые за много лет, Хунсаг, относившийся с высокомерным презрением ко всему человеческому, вдруг понял, что чувствует то самое, за что привык презирать других. Чувствует и электрический холодок, пробежавший по позвоночнику, от основания черепа к копчику, и мгновенно пересохший рот, и выпрыгнувшее в горло сердце, которое заняло собою все пространство и мешало дышать.

Ему было страшно.

Но Хунсаг никогда не позволил бы инстинкту взять верх над разумом, поэтому он спокойно остался сидеть на своем месте у стены и даже не шелохнулся.

Инстинкт хранит тех, чей разум законсервирован машинальным проживанием мелкой мещанской жизни. Тех, кто недалеко ушел от животных. Кто растрачивает себя на мелкую суету, спит на ходу и никогда не просыпается, пичкает себя химической гадостью, рожает себе подобных, потому что «так надо» и «время уходит», пьет коньячный спирт из хрустальных бокалов, считая себя почти гурманом на этом основании, как в мусорный контейнер сливает в бедную свою голову мегабайты бесполезной губительной информации. Тех, кто в сорок покупает красный гоночный автомобиль как символ намечающейся импотенции, кто в шестьдесят идет к стоматологу за первым съемным протезом, свои семьдесят встречает прогнившей со всех сторон развалиной. Тех, чье отслужившее тело зарывают потом в землю и чьи ближайшие родственники скорбно потчуют друг друга комкастыми блинами со словами: «Что ж, он хорошо пожил, всем бы так… Все-таки восемьдесят лет…»

Ха! В его восемьдесят у Хунсага было свежее дыхание и ясный взгляд, который в наше время сохранился лишь у детей да монахов-отшельников. Он мог пробежать десятикилометровку почти без одышки, переплыть Волгу, мог любить всю ночь.

Он относился к своему телу как к священному алтарю, и с юности унизительная ранняя смерть и ранняя беспомощность его страшили. Он жил осмысленно, не обращая внимания на мир, обслуживающий самоубийц. Людей, которые смакуют собственное умирание.

Целые индустрии обслуживают интересы желающих побыстрее сгнить изнутри. Журнал с надменной однодневкой на обложке, напичканная консервантами котлета на разогретой булочке, силиконовые подушечки, вшитые в груди той, что могла бы жить красавицей, если бы не выбрала скоростное гниение… Рекламный ролик, в котором улыбчивый имбецил призывает спалить северную кожу на экваториальном солнце… Разросшиеся бетонные чудовища, в которых невозможно дышать полной грудью, — их превращают в культ, о них снимают кино, их называют шелестяще ласковым словом «Париж» или колокольно гулким «Лондон»… Считается, что у этих чудовищ есть лицо, характер и даже душа, и жить в них почитается за удачу. Бетонные чудовища породили особенные священные слова: престиж, амбиции, карьера, социальная лестница. Чтобы люди, населяющие смрадные кишки бетонного чудовища, не поняли, в чем суть заговора, им запудривают мозги, с каждым днем все более изощренно.

О, Хунсаг знал, что такое массовый гипноз, прекрасно в этом разбирался. Иногда он даже почти начинал уважать вершителей заговора. Надо было обладать стальной волей и босховским воображением, чтобы продать миллионам романтизированное гниение. Сливочная женская плоть подлежит уничтожению — красивее всего та, у которой женские гормоны на нуле… Если тебе чужда похоть, ты ущербен и пока о твоей слабости не пополз стыдный слушок, надо быстрее принять спасительную пилюлю, обеспечив себе верный химический «стояк»… Если ты не хочешь восемь часов в день облучаться перед монитором, ты лодырь… Удавка на шее, острым концом направленная вниз, есть признак человека делового и надежного; удавки шьются из лучших шелков и обходятся дорого, неплохо бы каждому иметь хотя бы одну удавку, шлейку и поводок от лучшего производителя… Облучающие кабинки, в которые девушка входит нормальной, а выходит — оранжевой и с морщинками… Наросты на женской обуви, коверкающие суставы и делающие модниц похожими на сатиров с раздвоенными копытцами… Перебродившее вино — чем дольше его держали в старой бочке, тем престижнее терять себя под его воздействием… Есть еще забавный деликатес — полуразложившаяся больная печень гуся, которого держали связанным и кормили насильно, чтобы печень заболела и разбухла. Потом ее фасуют в нарядные баночки и продают тем, кому нравится гнить не просто так, а задорого… И реклама — повсюду реклама умирания. Ты только выбери способ издохнуть, а уж мы тебе поможем, сделаем все по высшему разряду. Разумеется, не бесплатно. Чем изощреннее способ, тем дороже возьмем.

До некоторых все-таки доходит, что происходит. И они выбирают «скоростной лифт» (от лени ли? от слабости?) — в ужасе прыгают с крыши в бетонное нутро. Или покупают у хитроглазого дилера порошок, плавят его над зажигалкой и пускают по вене маленькую уютную вселенную. Однако скоростные лифты не поощряются, потому что в мире платного гниения халявщиков не уважают.

Понимал Хунсаг и причины заговора.

Казалось бы — жить долго дешевле и проще, чем сгнивать дотла короткими всполохами. Только вот разве это выгодно, чтобы люди долго жили? Хунсаг, например, к семидесяти только почувствовал себя «настоящим» — крепко вставшим на ноги, огранившим интуицию и интеллект, избавившимся от предрассудков. Он научился быть сильным, выносливым, мудрым. В человеческом же мире в семьдесят принято шмякать пресную овсянку, читать тупые детективы в кресле-качалке и учить внуков складывать бумажные шапочки из старых газет. А если ты в состоянии пару раз в месяц выбираться в оперу, тебя будут считать «не потерявшим вкус к жизни». Но ведь на самом деле ты уже полутруп. А если бы продолжал быть бодрым и сильным по-настоящему, как Хунсаг? Если бы у тебя были крепкие сахарные зубы, здоровые суставы, легкая пружинная походка и острый ум? Ты бы не ушел на пенсию в шестьдесят и не освободил бы рабочее место для юного, голодного и, как принято среди людей говорить, амбициозного вчерашнего студента который с молоком матери впитал культ гниения и готов усердно трудиться, чтобы позволить себе наимоднейшие из доступных способы разложения, и так на протяжении пятидесяти лет, а потом охотно уступить теплое место следующему амбициозному гниющему. Но что тогда получилось бы? Ведь тогда рабочих мест не хватило бы на всех, города опустели и перестали считаться престижными. И вся система рухнула бы к чертовой матери…

«Они же мертвые, — думал Хунсаг. — Даже более мертвые, чем тот бедняга, которого пытается поднять бобогото».

Однажды — лет десять назад это было, но очень ярко запомнилось — Хунсаг отравился по делам в город Ярославль и там встретил девушку, красота которой ослепила его, обычно равнодушного к протухшим человеческим самкам. У нее были глаза такого цвета, как будто в них капнули чернил. Даже белки голубоватые, как у инопланетянки. И пшеничная коса до пояса. Хунсаг увидел ее на бульваре — он шел мимо, а девушка сидела на лавочке с книгой — и как будто охочая до парной крови рысь пробудилась в его животе, заскреблась изнутри когтистыми лапами, просясь на волю. Хунсаг, уже много лет душивший в себе все человеческое, решил пойти у внутренней рыси на поводу.

Ему ничего не стоило завладеть вниманием девушки. Он мог сделать с ней все что угодно: взять в рабство, сделать любимой женой или поломойкой-секретарем, прожить с ней долго и счастливо или — выпить ее душу в ближайшей подворотне и сыто уйти прочь. Она была всего лишь человеком, Хунсаг же давно относил себя к иной расе. Всего лишь поймать ее рассеянный взгляд — и она в его власти.