Бох и Шельма

22
18
20
22
24
26
28
30

– Мы реками поплывем, оно чище и приятней. А понадобится сушей везти – новые возы на месте купим. Много дешевле выйдет, чем в Новгороде.

Повел Шельма купца на волховскую пристань, а там уж стоит, покачивается крепкий насад, нанятый у знакомого корабельщика вместе с тягальщиками-бурлаками. Немецкий груз для Сарая лежал в чреве судна: четыре зашитые в рогожу, опечатанные сургучом штуковины вроде недлинных бревен, сильно тяжелые – кнехты каждую вчетвером тащили, да несколько небольших бочонков, непонятно с чем, но довольно легких. Очень Шельме было любопытно, что за товар такой, прямо голову сломал. «Бох Кауфхоф» торговал вещами дорогими и редкими, какие надобны знатным особам. В бочатах могли быть засахаренные плоды-ягоды, немцы искусно готовят это драгоценное лакомство. Но в рогожах-то что? Ничего кроме статуй, какими дворцы и храмы украшают, Яшке на ум не приходило. Когда при ударе о причал свертки лязгнули, Шельма понял, что угадал: медные либо бронзовые фигуры – во украшение ханских чертогов, вот что это такое.

Бох обошел корабль от носа до кормы и сверху донизу, остался очень доволен, а более всего оценил Яшкину заботу о хозяйском удобстве. Зная привычки немца, Шельма велел поставить на палубе шатер. Пожелаешь – верх откидывается, и можно на звезды смотреть, Бох это любил. Внутри мягкие подушки – лежать, кресло – сидеть, столик для писания.

– Молодец, не ошибся я в тебе, – молвил купчина. – Завтра с утра поплывем.

Поплыли.

От Нова-города вверх по Мсте; у волока разгрузились, и бурлаки обратились волочильщиками, дотащили насад до Волги, невеликой речки. Там Шельма новгородскую артель рассчитал, потому что до самой Ржевы плыть было всё вниз по течению.

В городе Зубцове надо было поворачивать – дальше начиналась Тверь, куда заплывать незачем. Тверичи новгородцев не любят и после недавней войны к себе не пускают.

Наняли новых бурлаков, тянуться вверх по реке Вазузе до Вязьмы, литовского городка. Оттуда, через литовскую же Калугу, надо было доплыть до города Одоева, а дальше водный путь заканчивался и начинался сухопутный.

Речное путешествие шло гладко и покойно – за исключением одной жуткой жути, о чем сказ впереди.

Днем Бох играл сам с собой в шахи, или щелкал на абакусе, записывал цифирь, или просто смотрел на берега и реку, надев свой барет, и это означало, что подходить к нему нельзя – думает, а о чем – поди знай. Ночью, если звездная, немец подолгу глядел в небо через медную трубку. Зачем – опять непонятно.

Но если у купца на седой голове была одна бархатная калотта, а сам он не писал и не двигал по доске фигуры, Яшка смело к нему подходил и заводил беседу, это не возбранялось. Иногда, правда, посреди увлекательного разговора, Бох вдруг становился рассеян и лез в мантельташ за грифельком. Мантельташ – это у немцев такой лоскут, пришиваемый поверх плаща-мантеля, навроде малой сумки. У хозяина в том хранилище лежали мелкие полезные вещицы: печатка – к письму прикладывать, книжечка для цифири, грифель чем в книжечке писать и складной ножик чем острить грифель. Если Бох начинал калякать по бумаге, Яшка сразу отходил. Знал: сейчас господин и барет нацепит.

Тогда Шельма отправлялся к кнехтам, чесал языки с ними. Не больно-то увлекательные выходили беседы, но молча Яшка существовать не умел – если, конечно, не был занят делом.

Единственный, с кем он никогда не заговаривал и даже близко не подходил, был страшный Габриэль. К нему и немцы не совались, боялись.

А ужасному человеку, кажется, никто был и не нужен. Он обычно сидел на борту, свесив наружу ножищи в красных сапогах, и делал одно из двух: либо почесывался в разных местах, прежде всего по плешивой макухе, своим редкозубным железным гребнем – вот, оказывается, для чего висел на поясе сей предмет (так, во всяком случае, думал Яшка, пока не случилась жуткая жуть, про которую уже скоро); либо же вымастыривал нечто более удивительное – широким ножом с невероятной искусностью вырезал цветы из всякой снеди. Годились ему и яблоко, и свекла, и репа, и морковина – что угодно. Мог и слепить цветок – например, из хлеба или мягкого немецкого сыра. Розы, ромашки, толипаны, лилии выходили из костлявых пальцев будто живые, и даже краше, чем живые. Но заканчивалось всегда одинаково. Габриэль долго вертел готовый цветок, разглядывал что-то, подправлял, а потом, налюбовавшись, сжирал. Глядеть на это было тошно – Яшка отворачивался.

Однажды, когда Бох был в разговорчивом настроении, Шельма набрался смелости и спросил: отчего это Габриэль такую красоту жрет, не сохраняет?

– Я думал про это, – ответил купец. – И вот что мне кажется. Габриэль страшный, правда?

– Бррр, – подтвердил Яшка.

– Самые страшные люди – те, кто не находит в жизни ничего достойного и красивого. Им ничего и никого не жалко, от этого они безжалостны. Но красоту они тоже чувствуют и тоскуют по ней сильнее, чем остальные. Габриэль делает красоту своими пальцами, потому что не находит ее вокруг.

Шельма подумал-подумал – развел руками:

– Чего-то я не понял.