Седмица Трехглазого

22
18
20
22
24
26
28
30

Маркел тщетно выворачивался из крепких рук.

– Я на своей службе крест целовал, перед Богом и царем! И доложу я не тебе, боярин, а государю – о твоем лютом воровстве!

Ничуть Илья Данилович не напугался. Даже хихикнул.

– Ой, страх какой. Если и доложишь – что будет? Ну, осерчает Алексей Михайлович, ножкой топнет, стукнет меня раз-другой палкой. Такое и прежде бывало. Я поплачу, скажу: прости, зятюшка, ради внуков. Он велит меня неделю иль две на порог не пускать, а потом доченька умолит, царь и простит. Он гневлив, да отходчив. – Милославский еще немножко посмеялся, должно быть, вспоминая какой-то прежний случай, но закончил без улыбки: – Да только ничего государю ты не доложишь. Если ты не со мной, не бывать тебе больше дьяком. Кто тебя тогда во дворец пустит? Не глупствуй, Маркел. Подумай.

– Я и думаю! – воскликнул Трехглазый. – Но и ты, боярин, подумай. Мне по моей службе со всей Москвы доносят: брожение в человеках от медной монеты, великая злоба. Людям невозможно жить. Про власть говорят худое, вспоминают, как во время Соляного бунта на Кремль всем народом ходили. Мятеж будет, боярин! Барыш барышом, но ведь ты при государе самый близкий советник! Кому как не тебе государство блюсти? Москва поднимется, а за нею, не дай бог, вся страна – что тогда будет? Новая Смута? Мы с тобой люди старые, мы помним, каково это бывает, когда валится государство! Неужто ты этого хочешь?

– Авось не повалится. Убережет Господь. – Илья Данилович поискал глазами образа, перекрестился на них. – И народом ты меня не пугай. Я его знаю, наш народ. Он подобен корове. Доишь его, три шкуры дерёшь, а он мычит, да не бодается. Хороший народ, смирный.

– Это правда. Народ подобен пасущейся корове. – Маркел заговорил еще горячей. – Спину коровы облепили оводы и слепни, сосут из нее кровь и думают, что корова ихняя, потому как они сверху, а она снизу. Но мнят они это напрасно. Корова терпит, пока на лугу есть трава и кровососы не слишком больно жалятся. Закончится трава – корова пойдет искать другое пастбище. А коли насекомые твари чересчур осатанеют – корова прихлопнет их хвостом. Гляди, боярин. Много крови сосете. И трава на лугу кончается.

– Что мне твои враки слушать? – осердился Милославский. – Выбирай: или будешь подо мной, или из приказа долой. А чтоб не ходил, языком не болтал, я тебя в тюрьму приберу.

– За что?

– Вины сыщутся. Твой же подручный на тебя покажет. Присягнешь, Ваня, что дьяк государеву особу хулил?

– Что прикажешь, то и исполню, – твердо сказал Репей.

– Теперь повтори то же ему прямо в глаза, не дрогнув.

Ярыжка бестрепетно повернулся к Маркелу.

– Покорись, твоя милость. Только зря сгибнешь. Плетью обуха не перешибить. А про хулу мне и сильно врать не придется. Ты мне про наши московские порядки много худого говаривал. И про государя – что слаб, что воли в нем нет, и иное всякое.

Живое, востроносое лицо парня сияло ничем не омраченным счастьем – еще бы, такую Жар Птицу за хвост ухватил. И не Ванька отвел взгляд – Маркел.

– То-то. – Илья Данилович хехекнул. – Отпустите его, ребятки. Вижу по роже, что теперь ты, дьяк, нешутейно призадумался. Уяснил истину.

А Трехглазый и вправду уяснил истину, да сам ей поразился.

Вот он, ответ на утрешнее вопрошание Господу – пошто оставил одиночествовать на пороге старости?

А для того и оставил, чтоб был свободен и чтоб на исходе долгой, беспорочной службы не замарал свою честь. Ведь еще малое время назад, хоть третьего дня, куда б ты делся, с хворой женой? Сам-то ладно, иди в тюрьму, коли такой гордый, а с Катериной что? Двор, дом, все животишки отобрали бы в казну, а беспомощной, беззащитной бабе куда деться? Только на соломе сдохнуть. Хороша вышла бы гордость, славное еройство.

Или ежели бы сын Аникейка был рядом. Тоже и о нем пришлось бы подумать. У нас на Руси сын за отца всегда ответчик. Никуда бы ты, Маркел, от бесчестья не делся. Закряхтел бы, ночью сон потерял, а ради сына впрягся бы в воровскую упряжку.