Цвет убегающей собаки

22
18
20
22
24
26
28
30

Часы тянулись, будто столетия. Лукас знал, что в одиночке, особенно в темноте, узники теряют ориентацию и представление о времени. Сквозь стены снаружи не проникало ни звука. Ярость постепенно сменилась тоской и отчаянием. Его обвели вокруг пальца. Гордость и самолюбие заставили Лукаса закрыть глаза на многое в отношениях с Нурией, на то, что сейчас кажется таким очевидным. Впрочем, с самого начала было ясно, что за ними следят; только почему-то из них двоих лишь он заговаривал об этом, Нурия же ни разу. На вопросы Лукаса об открытке, читательнице Кьеркегора и людях крыши она отвечала с откровенным равнодушием. И лишь внезапное и столь драматическое появление ведьмы в Ситжесе вывело Нурию из себя. Но разговаривать на эту тему она отказалась.

Лукас лежал на полу, дрожа всем телом и перегнувшись, как человек, которому в пах воткнули нож, и он его там удерживает. Он ждал и был готов ждать, сколько понадобится. Чем сильнее ощущалась пустота в груди, тем легче было ждать. Он не мешал пустоте овладевать собою, превращать себя в существо, полностью выхолощенное. Он чувствовал невесомость и безразличие, и, странным образом, это ощущение его успокаивало. Более того, он лелеял его, чтобы добиться полной неуязвимости. Что бы его ни коснулось, рухнет в тот же вакуум, в котором уже растворился он сам.

Лукаса разбудил скрежет ключей в замке. В камере вдруг стало светло, и он увидел, что над дверью в стену ввинчена лампочка без абажура, которую включают снаружи. Дверь открылась, и на пороге появился Зако с большим графином воды и подносом, который он сразу поставил на пол. Откуда-то из-за его спины Лукасу бросили одеяло. Он собирался уже спросить что-то, но не успел и на локте приподняться, как посетители будто испарились. Свет, правда, остался гореть, и то слава Богу. В дальнем углу камеры, в грубом каменном полу, была проделана дырка, видимо, туалет. Лукас подошел к двери и барабанил, наверное, с минуту, без всякого, впрочем, толку. В конце концов он обратился к содержимому подноса, состоявшему из постного овощного супа, куска хлеба и тонкого засохшего ломтика овечьего сыра.

Он жадно проглотил суп, затем принялся за сыр. Из коридора послышался звук чьих-то шагов. На сей раз это был один человек, и дверь так и не открылась, зато свет погас, и Лукас вновь очутился в кромешной тьме. Он что-то кричал вслед удаляющимся шагам, затем принялся дожевывать в беспощадной тишине хлеб с сыром. Наверное, снаружи уже стемнело, подумал Лукас, но убедиться в том у него не было возможности.

Заметно похолодало. Лукас завернулся в одеяло и закурил. Надо беречь газ в зажигалке. Не то чтобы в камере было чем заняться, но Лукас чувствовал, что наличие хоть какого-то огня не позволит ему окончательно сойти с ума. Он считал, что его нарочно оставили без света, а зажигалку не отобрали не из великодушия, а просто Зако и Ле Шинуа схалтурили, обыскать поленились либо забыли.

Лукас не помнил, как часто приносили ему еду на протяжении ближайших нескольких дней, но тюремная рутина прерывалась не только скудными трапезами, которых не знаешь, когда ждать, но и более или менее регулярными вспышками дневного света, когда чья-то невидимая рука отодвигала панель на решетке под потолком. Эти переходы от полной тьмы к свету, пусть даже то были лишь слабые его ручейки, как и глоток свежего воздуха, приносили радость и отдохновение. Но радость эта была преходяща, ибо ночью в камере так или иначе было темно, независимо от того, открыта решетка или нет.

Первые пять-шесть визитов так и не дали ответа на вопрос, что ему приносят — завтрак или ужин, ибо меню все время оставалось одним и тем же, разве что суп иногда заменяли рисом или чем-нибудь мучным. Порции маленькие, еда почти всегда холодная, но от голода Лукас не умирал. Пару раз ему казалось, что еду принесли дважды в течение одного часа, а однажды, напротив, возникло ощущение, что целую вечность никого не было. В тот раз он настолько ослабел, что едва смог доползти до двери, когда еду наконец принесли, и жевал хлеб медленно, понимая, что если проглотить его разом, то его просто стошнит.

Кроме скудной еды, Лукас не имел ничего, но, как это ни дико звучит, он и за это был благодарен. Туалет, хоть и примитивный, имелся, однако умывальных принадлежностей не дали, а тратить много питьевой воды Лукас не мог себе позволить. Впрочем, не прошло и нескольких дней, как гигиенические проблемы перестали заботить узника. Без пищи и воды не проживешь, а вот с собственными отходами прожить можно.

Процесс постепенного душевного упадка начался довольно быстро. Лукасу приходилось читать о политических узниках и узниках совести, которые ищут поддержку своему душевному и телесному здоровью обращением к гражданским принципам и догматам веры. Но ему-то не на что было опереться. Он был совершенно одинок, без Бога в душе, без религии. Его случайный роман с христианством затеялся благодаря заново рожденным катарам (чья реинкарнация не вызывала у него теперь доверия) и оборвался так же стремительно, как и начался. Теперь, оказавшись посреди развалин сознания и мысли, Лукас не находил удовольствия в раздумьях о будущем, не говоря уже о жизни после жизни, зато то и дело разражался безумным смехом. Этот смех стал единственным способом сообщения с миром, с другими. Только кто были эти другие? Похоже, лишь голые стены камеры…

Нередко смех переходил в слезы. Он рыдал и рыдал, почти до бесчувствия, да и смеялся, как ему казалось, тоже потому, что хотел довести себя до такого состояния — избавиться от всяких эмоций.

Смех, слезы, потом тишина. Возникали слуховые галлюцинации, приносившие хоть какое-то успокоение, — птичья трель, шум воды, ветер. Лукас твердил себе, что это самообман, заклинал не увлекаться ими, но заклинания были так же сомнительны, как и перспективы выйти из этого узилища. Тогда он искал утешения в воспоминаниях о хорошей еде, удобной постели, солнечном пляже.

И еще он думал о Нурии. «Как же так, — говорил он себе, — ведь она льнула ко мне, уверяла, что любит». Да и слов не надо было, с такой страстью брала она и отдавала. Словом, вела себя как по-настоящему влюбленная женщина. Он прокручивал в памяти общие застолья, разговоры и, конечно, постельные сцены. Порой эти мучительные воспоминания разрешались мастурбацией, за которой с неизбежностью следовали приступы безысходной тоски. Вопреки очевидности Лукас не мог заставить себя поверить в то, что Нурия лишь разыгрывала роль влюбленной. Он пытался убедить себя в том, что Поннеф загипнотизировал ее, накачал какой-то гадостью и таким образом подавил волю, и никак она из этого не выберется. И все же сомнения оставались. Не иссякали подземные воды недоверия и обиды, к которым он невольно припадал в минуты самого глубокого отчаяния.

Кажется, прошла вечность с той поры, когда его бесцеремонно растолкали, пробудив от глубокого сна, Зако и Ле Шинуа. У последнего в руках были швабра и ведро. Зако жестом показал ему, что надо прибрать туалетный угол. Ле Шинуа, как паяц, проделал какие-то движения, словно объясняя задачу такому же кретину, как и он сам. Но Лукас принялся за дело с энтузиазмом. Физическая работа, свет, пусть тусклый, — все это вносило хоть какое-то разнообразие в монотонный ход времени. Когда он закончил, то присел на пол, озирая в молчании обновленный мир. Затем забарабанил в дверь ручкой швабры. На пороге почти сразу возник Зако. Он кивнул кому-то в глубине коридора, и еще спустя несколько секунд у него за спиной появилась Нурия. Зако отступил в сторону. Скорее всего он остался на страже с внешней стороны — удаляющихся шагов слышно не было.

Лукас с удивлением смотрел на Нурию. Она казалась взволнованной, даже испуганной. Этого визита он явно не ожидал. Нурия приблизилась и погладила Лукаса по голове. Он инстинктивно отшатнулся.

Нурия села рядом с ним на пол, подтянув колени к груди, и вдруг ее словно прорвало. Она разрыдалась и начала бессвязно каяться. Сказала, что ей пришлось подкупить Зако, чтобы он впустил ее сюда. Лукас усмехнулся, догадываясь, в какой форме могла быть дана взятка. Нурия вздохнула, но опровергать невысказанное предположение не стала. Она заговорила о том, что лишь после того, как его бросили за решетку, по-настоящему поняла, что он для нее значит. Лукас разозлился. Долгими днями и ночами ему приходится сидеть в тесной одиночке, и тут, видите ли, является эта дама и требует понимания и сочувствия.

— Что с твоими планами, какой-нибудь сбой? У старика что-нибудь не заладилось? Или тебе самой надоело быть верующей христианкой?

Лукас искоса взглянул на Нурию. Обхватив руками колени, она раскачивалась взад-вперед. По щекам струились слезы. Лукас с досадой цокнул языком.

— Я сижу в этой дыре не одну неделю, может, месяц, счет времени потерял… — начал он.

— Три недели, — прошептала Нурия. — Двадцать дней. Я считала.

— …гнию тут заживо, и вот ты начинаешь испытывать уколы совести, с большим, должен заметить, опозданием, и, переполненная жалостью к себе, бросаешься ко мне. Так что или, точнее говоря, кого ты жалеешь?