Татуиро (Daemones)

22
18
20
22
24
26
28
30

Стволы деревьев вырастали на глазах и уходили в небо, в котором звезды. А здесь, у самых корней, что змеями пересекали дорожку — светит серая мгла и от нее все видно, просто не сразу, а шаг за шагом. И получается, чтоб увидеть, надо идти. Если стоять на месте, то ничего не увидишь. А как же подарок?

Там, в «Эдеме» все в порядке, хотел он себя утешить. Там Витька, он большой и не забудет. А если забудет, может, и ладно? Тут вон что делается, а Вася все о старой фигурке, выкопанной из земли. Он ступил еще и еще. Посмотрел на извилистый ствол и задрал голову, увидеть крону в тумане. Не увидел. Только паутины свисали, покачиваясь лениво, — вон сидит у самой ветки лунный паук, размеров с кулак и брюхо у него прозрачное.

Вспомнил бронзовую девочку, что тихо спала у него в ладони, подложив руку под щеку. И подумал в первый раз о том, о чем никак не хотелось думать. Что на спине у нее, может, и правда не вырастут крылья, а так и останутся шрамы, будто ее били. Надо идти, крылья — только если дойдет. Туда, куда должен.

Сверху с холма волнами скатывался к подножию темный страх. Лениво протекал сквозь мальчика и ложился на дно балки черной стоячей водой. И в нем тут же заводились всякие. С лапками и когтями. За страхом катились волны угрозы, почти сбивали с ног. Он стоял, держась за ствол, подальше от лунного паука и, закрывая глаза, пытался придумать наговорных слов. Но слова разбегались, будто и у них лапки, быстрые. И понял, тут слов не будет. Потому что они наполовину игра, а тут игры нет.

— Шестьдесят, — сказал, оторвал потную руку от колючего ствола и сделал шаг вверх.

— Шестьдесят один! Шестьдесят два! Шестьдесят три!

На слове «сто» тропа вывела его на верхушку холма и звезды, крупные, как мокрые августовские светилявки, сели на плечи. Тут не было деревьев и плоская макушка стала огромным полем, за которым торчали вееером пальцы света, яркие, разноцветные. Там, наверное, все еще «Эдем».

Вася вздохнул. Ну, хоть видно, куда идти. Через колючки. Поле на вершине холма сплошь поросло чертополохом, он стоял плотно, склоняя сухие колючие венцы и был выше его на целую голову. У ног Васи, с кем-то вытоптанной полянки, устланной лежащими стеблями, черными дырками разбегались по лесу колючек проходы. Надо выбрать один и пойти.

63. СЕРЫЙ ДЫМ

Серый цвет не бывает скучным. Что ни возьми серое, в нем есть еще что-то, под тем, что видит глаз. Серое дерево, потерявшее цвет, расскажет о солнце и дождях, превративших цветное — в жемчуг. Серое перо горлицы таит в себе звук из горлышка птицы, опоясанного черным полуколечком, а еще — ветра, на который опираются крылья. Серое море поутру схоронило в себе ночную темноту и лежит гладко, ждет солнца, еле заметно наливаясь нежным перламутром. Цвет всех цветов, изнанка радуги, цвет таящийся и прячущий в себе множество всего.

…Серый дым, рожденный из огня на сухих стеблях трав, расползался по залу, вытекал из щелей, и стены не были ему помехой, проницая все, вытекал в ночь, светясь, располагал в темном воздухе высокие колонны и колышущиеся полотна. И был, как туман, в который вот-вот придет солнце с птицами. Или — луна с ночными зверями. Мелкие степные звери менялись, глотнув серого дыма, и травы вспоминали, откуда растут, поднимая налитые соком головки цветов. Сама земля подавалась навстречу туману, мягко кругля спины холмов и подставляя сложенные ковшиком ладони низин.

Над морем серый туман прикасался к воде и вплывал в нее, достигая укрытий, в которых дремали зимние рыбы и они, шевеля жабрами, вспухали огромными боками, поворачивались и разевали зубастые пасти, разглядывая множество нового корма — лентами извивались неясные черви, прыгали прозрачные креветки, лились щупальцами в толще воды жемчужные анемоны.

Только рыбы-Серебро как стояли неподвижно, натянув струнами сильные тела, так и стоят, не меняясь. Ждут, когда из-за воды и ветра придет к ним зов вечной тоски, что звучит, если жить становится невмоготу. И по этому зову пойдут рыбы-Серебро всей стаей, распахивая веером плавники, двигая из стороны в сторону мощными хвостами, дать утешение, последнее. Их не меняет серый дым вечности. Они сами — вечность, и созданы были, чтоб никогда не умирала последняя надежда.

А дым все ползет и летит, переваливая через макушки холмов, чешет его, как овечью шерсть, рыжая зимняя трава, и становится зеленой. Дым скатывается в ложбины, питает крохотные ручьи, они набухают, и на спине теплой воды, парящей в зимнем еще воздухе, дым идет дальше. К людям.

Но костерок невелик, бронзовое окружье подноса хранит горсть древних трав и скоро догорят стебли и листья, дотлеют, оставляя дым в одиночестве. Он гуще всего в сердце «Эдема», в светящейся уже темноте просторного зала, растворяет стены и перегородки, съедает ненужную одежду, разъедает внутреннюю кожу людей, что до сих пор мнили себя лишь человеками. За пределами «Эдема» дым светлее и прозрачнее, внешний мир силен, и на холмах, в лощинах и на тропинках — все перемешано.

Потому среди лиан сидит скучный степной суслик, он выскочил и рассердился, не увидев звезд за деревьями. А рядом с перекрученными стволами, не дав туману отвоевать вершину холма, растет упорный чертополох и хоть стал он гуще и злее, но все равно по-зимнему сухой и видом привычный.

Самые длинные щупальца дыма, теряя силу, добрались до поселка и расползлись узкими переулками. И там, вдохнув и закашлявшись, свернул, наконец, голову праздничной курице Степан, старый рыбак, то всю жизнь жена делала, да уехала к матери, и вот Степан не пошел в гости, ест колбасу один, растопырив на столе магазинный пакет. Два часа до курантов, а поругался с шурином. И курица эта, чтоб ее… Но вдруг все оказалось просто. Рубать не стал, взял в руки горячее глупое тело и, зажимая подмышкой, повернул рукой маленькую голову с гребешком, слушая, как хрустнуло. Неся в дом уже ощипанную, подумал, теперь с горячим будет, как у людей. А там и к шурину заглянет. Дым остался снаружи, умирая, и умерла вместе с ним мысль, которую Степан не успел додумать — «посмотрим, как у того шея сворачивается»…

… Дым смешался с запахом сигаретки, что курил на крыльце злой от обиды на Ленку Митяй, весь вечер она ему глазки строила, а вот махнула водки и танцует с этим, Колясей толстозадым, дать бы ему коленом. Митяй целый день радовался, родителей нет, только свои пацанва и телки, надеялся, Ленка ночью даст, а она, из-за того, что у толстозадого мать на базе и шмотки, теперь вот… Он затянулся и раскашлялся, морщась от резкого запаха. Прошел в дом, задевая локтями гостей, и сразу к танцующей парочке. Хотел дать Колясе под зад, но посмотрел на Ленкину длинную спину, обтянутую трикотажной кофточкой, и передумал. Намотал на руку подкрученные локончики, чтоб голова ее запрокинулась, потащил в дальнюю комнату. Там, выдыхая из легких серый дым, ночи и не дождался. А Ленка, рот для крика разинув, глаза на него расширила и стала мягкая вся. Только дрожала.

… Маленькие, незаметные уже почти щупальца дыма вползли в раскрытую дверь большого дома Ритиных родителей, где стол накрыт был длинный, через две комнаты, как на свадьбе. И Ритина мама, звякая хрусталями в три ряда на шее, подняла золоченый фужер, сказать тост, и вдруг завыла странную песню с незнакомыми чужими словами. И все гости, складывая над головой руки, закачались, дергая плечами, запели следом те же слова. Они уже и вставать начали, потащили с себя, рассыпая цветные пуговицы, — бархатные и люрексовые платья, хрустящие наглаженные рубашки и узорчатые турецкие свитера, но дым рассеялся, и остались сидеть, накинулись на еду, разрывая жареных птиц и черпая руками гарниры из больших блюд.

И только на подступах к старенькому беленому дому, чей огород, забранный проволочным забором, упирался калиткой в склон холма, щупальца дыма замирали. Расползались вокруг, тычась слепыми кончиками в надежде найти хоть щелку. Но невидимый купол берег дом, сад с огородом, два сарайка. Берег сидящую в кухне женщину с тяжелыми волосами, прошитыми сединой, и серую кошку египетского вида, но с русским именем Марфа. А они берегли книгу…