Проклятый остров ,

22
18
20
22
24
26
28
30

И наконец (а это мы испытали на себе) — осязаемая вероятность необыкновенных происшествий.

События, изложенные в этом рассказе, начались четыре дня назад, когда, прожив долгие годы и скопив богатства, скоропостижно скончался Абдул Али, старейший житель деревни. По мнению иных, и число прожитых им лет, и обилие накопленных им сокровищ были отчасти преувеличены, однако его родственники в один голос твердили, что прожил он столько же лет, сколько накопил английских фунтов стерлингов, а именно — ровно сотню. Удобная округленность этих цифр представлялась неоспоримой, ясная их определенность кривотолкам не подлежала, и не прошло и суток с момента кончины старца, как подведенный жизненный итог всеми был принят за некий догмат. Но что до родичей почившего, то понесенная ими утрата вместо благочестивого смирения перед волей небес вызвала среди них отчаянную суматоху, поскольку ни единого английского фунта стерлингов нигде не обнаружилось, пускай даже в таком менее желательном виде, как банковые билеты, которые вне туристического сезона считаются в Луксоре не слишком надежным заменителем философского камня,[81] хотя при благоприятном стечении обстоятельств и способным производить золото. Словом, Абдул Али покинул мир, где провел сотню лет, а вместе с ним покинули мир и сотня соверенов (можно сказать, его ежегодная пожизненная рента), а потому его сын Мохаммед, до прискорбного события предвкушавший возведение в новый чин, посыпал голову пеплом, как не преминули заметить, гораздо более ревностно, нежели это приличествовало на похоронах даже ближайшему родственнику усопшего.

Абдул, согласно опасениям далеко не беспочвенным, отнюдь не являлся образцом добродетели: ни прожитые им долгие годы, ни скопленные богатства доброй репутации ему не снискали. Он попивал вино всякий раз, когда оно у него под рукой оказывалось; пренебрегая предписанием строгого поста, вкушал пищу днем во время Рамадана,[82] коль скоро у него разыгрывался аппетит; кроме того, подозревали, что у него дурной глаз, а на смертном одре его опекал пресловутый Ахмет, который, как всем местным жителям было хорошо известно, не только практиковал черную магию, но и навлек на себя подозрения в куда более гнусном злодеянии: он обирал трупы, еще не успевшие остыть. Заметим, что в Египте, где ограбление мумий древних правителей и жрецов составляет привилегию развитых и образованных научных обществ, которую они друг у друга оспаривают, обворовывание мертвецов-аборигенов их соотечественниками причисляется к самым позорным проступкам. Мохаммед, который вскоре сменил посыпание головы пеплом на более обычный способ демонстрации душевной муки — то есть принялся грызть ногти, — доверительно сообщил нам, что подозревает Ахмета в том, что тот сумел выведать, где спрятаны деньги отца, хотя когда престарелого Абдула, пытавшегося пробормотать ему какие-то последние слова, постигла вечная немота, на лице врачевателя изобразилась, как и на прочих лицах, точно такая же растерянность, вследствие чего все догадки, будто ему ведома тайна сокровищ, отпали, уступив место в головах тех, кто был достаточно осведомлен о свойствах Ахметовой натуры, смутной досаде, оттого что даже ему не удалось-таки выпытать столь важные сведения.

Итак, Абдул скончался, и его похоронили, а мы с Уэстоном отправились на поминальное пиршество, на котором угостились жареным мясом сверх порции, обычной для пяти часов июньского дня, вследствие чего отказались от обеда, и после возвращения с верховой прогулки по пустыне, решив посидеть дома, разговорились с сыном Абдула Мохаммедом, а также с Хусейном — младшим внуком Абдула, юношей лет двадцати, исполнявшим у нас обязанности камердинера, повара и горничной; оба они за чашкой кофе и кальяном горестно оплакивали деньги, которые были, да сплыли, и пересказывали нам скандальные истории, связанные с пристрастием Ахмета к кладбищам. Хотя Хусейн и был у нас в услужении, но он вместе с Мохаммедом пил у нас кофе и курил, поскольку в тот день мы считались гостями отца, и вскоре после их ухода появился Махмут.

Махмут (ему, как он предполагал, минуло двенадцать лет) был одновременно судомойкой, грумом и садовником и обладал необычайно развитыми оккультными способностями, близкими к ясновидению. Уэстон (который, будучи членом Общества психических исследований,[83] испытал подлинную жизненную трагедию, когда разоблачил жульничество миссис Блант, объявившей себя медиумом) приписывает способности Махмута умению читать мысли; о многих его сеансах он дал подробные отчеты, которые могут представить в дальнейшем определенный интерес. Впрочем, умением читать мысли нельзя, на мой взгляд, полностью объяснить то, с чем мы столкнулись после похорон Абдула, и в случае с Махмутом я должен отнести это на счет белой магии (термин достаточно расплывчатый) или же на счет простого совпадения (понятие еще более растяжимое), которое можно распространить на любой недоступный нашему пониманию феномен действительности, взятый по отдельности. Метод Махмута, применяемый им для высвобождения сил белой магии, весьма прост: он известен многим под названием чернильного зеркала и сводится к следующему.

На ладонь Махмута капают немного черных чернил — но чернила нам приходилось экономить из-за того, что почтовое судно из Каира, которое должно было доставить и нам канцелярские принадлежности, застряло у берега на мели, а потому равноценным заменителем мы сочли клочок черного брезента. В этот клочок Махмут впивается взглядом. Минут через пять или десять пройдошливо-обезьянье выражение сползает с его лица, широко раскрытые глаза не отрываются от ткани, все его тело застывает в оцепенении, и он начинает рассказывать нам обо всем том чудном, что он там видит. И в какой бы позе Махмут ни находился, он ее сохраняет в точности до тех пор, пока с его ладони не смоют чернила или не уберут клочок ткани. Тогда он поднимает глаза и произносит: «Халас», что означает: «Кончено».

Мы наняли Махмута в качестве второго слуги по дому две недели назад, однако в первый же вечер, покончив с делами, он поднялся к нам наверх и предложил с помощью чернил показать нам действие белой магии; затем он принялся описывать парадный зал нашего дома в Лондоне: уточнил, что у ворот стоит пара лошадей, и добавил, что вот сейчас из дома вышли мужчина и женщина, подали каждой лошади по ломтю хлеба и взобрались в седла. Описанная Махмутом картина была настолько достоверной, что с ближайшей почтой я обратился в письме к матери с просьбой изложить подробно, где и что она делала в половине шестого (по лондонскому времени) вечером двенадцатого июня. В указанный час в Египте Махмут сообщил нам о «ситт» (леди), занятой чаепитием в комнате, которую он детально описал, и потому я с нетерпением дожидался ответа на письмо. Объяснение Уэстоном всех подобных явлений сводится к тому, что у меня в голове, хотя сам я и не отдаю себе в этом отчета, возникает образ знакомых мне людей (возникает якобы в подсознании), и я тем самым подаю загипнотизированному Махмуту бессловесный сигнал. Что до меня, то я решительно никаких объяснений не нахожу, поскольку никакой сигнал с моей стороны не заставил бы моего брата покинуть дом и сесть в седло именно в тот момент, когда Махмут ему это действие приписывает (если только мы удостоверимся в хронологической точности прозрения Махмута). Из чего следует, что я чураюсь предвзятости и готов принять любую версию. Уэстон, однако, не в состоянии спокойно рассуждать о последнем сеансе Махмута с позиций сухой научности и почти прекратил попытки навязать мне членство в Обществе психических исследований, с тем чтобы я окончательно освободился от пут бессмысленных предрассудков.

Махмут не демонстрирует свои способности в присутствии сородичей: по его словам, если при этом в комнате окажется человек, владеющий черной магией, и распознает, что он обратился к белой магии, то вызовет духа, представляющего черную магию, который одержит верх над духом белой магии: оба эти духа — непримиримые враги, но черный могущественнее. А поскольку дух белой магии выступает при случае сильным помощником (подружился он с Махмутом способом, который представляется мне маловероятным), то Махмут очень желал бы оставаться с ним в добрых отношениях возможно дольше. Англичане, как видно, о черной магии понятия не имеют, и потому в нашем обществе Махмут чувствует себя в безопасности. Дух черной магии, заговорить с которым означает обречь себя на верную смерть, явился однажды Махмуту на Карнакской дороге[84] — «меж небом и землей, меж ночью и днем» (так он выразился). Духа этого, по словам Махмута, можно распознать по цвету кожи, которая у него бледнее обычной; у него два длинных клыка в углах рта, а глаза — сплошь белые и величиной с лошадиные.

Махмут устроился в углу на корточках поудобнее, а я выдал ему клочок черного брезента. Для того чтобы впасть в сомнамбулическое состояние, при котором становится доступным ясновидение, требуется несколько минут, и потому я вышел прохладиться на балкон. Столь жаркой ночи еще не выдавалось: солнце уже три часа как закатилось, однако ртуть термометра все еще держалась около ста градусов по Фаренгейту.[85]

Небосвод был подернут серой дымкой, хотя обычно он казался затканным темно-синим бархатом, а свистящие порывы ветра с юга предвещали трехдневные песчаные налеты непереносимого хамсина.[86] Невдалеке на улице слева находилось небольшое кафе, у дверей которого вспыхивали и потухали крохотные светлячки кальянов, которые в темноте курили сидевшие там арабы. Изнутри доносилось позвякивание медных кастаньет в руках танцовщиц — сухое и отрывистое на фоне гнусавого завывания дудок, сопровождающего плясовые движения, столь любимые арабами, а европейцам несимпатичные. На востоке небо было светлее: всходила луна, на моих глазах красный обод огромного диска показался над горизонтом в пустыне, и как раз в этот момент, по забавному совпадению, один из арабов, расположившихся возле кафе, затянул дивную песню:

Не спится мне из-за тоски по тебе, о Луна; Далеко твой над Меккой престол — сойди же ко мне,                                                                        о любимая.

Тут послышалось монотонное бормотание Махмута, и я поспешил обратно в комнату.

Мы установили, что опыты давали скорейший результат при непосредственном контакте: это служило для Уэстона подтверждением того, что мысль способна каким-то причудливым образом передаваться, но каким именно — мне, признаться, никак в толк было не взять. Когда я вошел, Уэстон что-то писал за столом у окна, но сразу же поднял голову.

— Возьми Махмута за руку, — велел он, — а то речь его пока что бессвязна.

— Как ты это объясняешь?

— По мнению Майерса, подобный феномен — близкий аналог разговору во сне. Махмут толкует что-то насчет гробницы. Подай ему намек: посмотрим, правильно ли он его уловит. Махмут на редкость восприимчив — и на твой голос отзывается быстрее, чем на мой. Возможно, на гробницу его навели похороны Абдула!

Меня осенила неожиданная мысль.

— Тише-тише, я вслушаюсь.

Голова у Махмута была слегка запрокинута, и клочок брезента он держал перед собой довольно высоко. Как всегда, говорил он очень медленно — коротко и отрывисто, что обычно было ему совсем несвойственно.

— По одну сторону могилы, — вещал он, — стоит тамариск, и возле него фантазируют зеленые жуки. По другую сторону — глинобитная стена. Вокруг много других могил, но все они спят. А эта могила — та самая, она не спит, и она сырая, не песчаная.

— Я так и думал, — произнес Уэстон. — Он говорит о могиле Абдула.