Тревор поразмышлял, не поехать ли ему перед тем, как возвращаться домой, по Дороге Сгоревшей Церкви на кладбище, но решил, что не стоит. Когда он был там утром в воскресенье, могила его семьи показалась ему слишком мирной, слишком законченной. Ответов в ней нет, только распадающиеся кости. Ответы ждут в доме, в его гниении и сырости, в его пятнах крови двадцатилетней давности, в его разбитых зеркалах.
А также, быть может, в его странной растительной чувственности, в роскоши его зеленого винограда, змеящегося в разбитые окна; в том, что он становится домом им с Захом в большей мере, чем он был домом одному Тревору; в смене окутанных тенями дней и потных ночей, которые, кажется, могут длиться вечно, хотя оба они знают, что это невозможно; даже в галактиках пыли, что кружили после полудня, будто опускающиеся на саксофон золотые ноты, там, в Птичьей стране.
Припарковав машину у стены дома, Тревор вошел внутрь, достал из холодильника коку. Он пил ее, стоя посреди кухни, глядя на вещи Заха на столе. Зах, похоже, избрал ее своей комнатой и незаметно оккупировал. Его клейкие бумажки топорщились по краю стола безумной желтой бахромой. На холодильник он налепил наклейку «К ЧЕРТУ ТЕХ, КТО НЕ ПОНИМАЕТ ШУТОК». Его лэптоп, конечно, дорогая машина, стоял на самом виду: будто Зах доверял дому сохранить его от воров или другого вреда Тревор лениво вспомнил, как вчера ночью Зах взломал систему электрокомпании, залез в нее с ловкостью фокусника, словно кто угодно может набрать номер и когда пожелает просмотреть счета целого города. Какое дурацкое ребячество, думал Тревор. Какой поразительный гений.
Но это напомнило ему о том, как на кухне внезапно вспыхнул свет, погас, потом снова зажегся — а никто из них и близко к выключателю не подходил. А это напомнило ему о порванном рассказе. «Происшествие в Птичьей стране». Допив коку, Тревор медленно прошел через коридор, миновал спальни, толкнул дверь в студию. Свет здесь был прозрачным, зеленым и чистым, каким бывает только в середине летнего дня. Тревор провел пальцами по испещренной царапинами поверхности чертежного стола, долго глядел на прикрепленные к стене рисунки.
Потом, сам не зная, что собирается это сделать, выбросил вперед руки и сорвал два рисунка и вдруг принялся рвать их на мелкие клочья. Бумага крошилась под руками, сухая, хрупкая, беспомощная. Уничтожать рисунки было для него табу — почти таким же жестким, как и убийство. Ощущение было сильным, пьянящим.
— КАК ТЕБЕ ЭТО НРАВИТСЯ? — проорал он пустой комнате. — ТЕБЕ НРАВИТСЯ, КОГДА ТЕБЯ РВУТ НА КУСКИ? МОЖЕТ, ТЕБЕ УЖЕ ВСЕ РАВНО?
Ответом ему стала оглушительная тишина. Последние частицы бумаги просеялись у него меж пальцев. Внезапно на Тревора навалилась огромная усталость.
Вернувшись в свою спальню, он прилег на матрас. Свет в его детской комнате был сумеречным, скорее синим, чем зеленым, — кудзу затянул окна, как плотные шторы. Скомканное покрывало и подушка были пропитаны уникальным коктейлем запахов его и Заха, новый запах, который не существовал во Вселенной до вчерашнего утра, запах, составленный отчасти из мускуса, отчасти из пряных трав, отчасти из соли.
Он коснулся своего пениса. Кожа казалась натянутой, нежной, почти натертой. То, что они проделывали с Захом… он раньше даже вообразить себе такого не мог. Ему понравилась их обостренная обнаженная физическая близость, ощущение полного и окончательного единения. Он подумал о том, каково это — почувствовать Заха внутри себя, интересно, будет ли это больно, потом он осознал, что ему все равно — что он все равно этого хочет.
Обняв покрепче подушку, воображая, что это неразрывно соединенное с ним тело его любовника, Тревор заснул.
В «Священном тисе» «Гамбоу» прогоняла последние песни своей программы. Верный своему слову, Зах заучил тексты, записанные для него Терри, потом научился петь их — с помощью Эр Джи, который пел вполголоса для подсказки. Пел Эр Джи не так уж плохо, но у него был пустой плоский голос, никак не подходящий для вокала. Зах решил, что его собственный голос создан именно для этой цели. К песням, текст которых он не выучил, он на ходу придумывал собственные слова.
В последний раз пройдясь палочками по цимбалам, Терри помахал ими в воздухе.
— Давайте сворачиваться, — сказал Эр Джи. — Лучше уже не будет.
В какой-то момент посреди репетиции Зах сорвал с себя футболку. Грудь его была залита потом, выпачкана отпечатками его собственных грязных пальцев: он царапал себя свободной рукой, пока другая сжимала микрофон или буйно жестикулировала. Во время пения Зах наматывал пряди на пальцы, тянул за них, пока они не стали дыбом во все стороны.
Поймав на себе взгляд Кальвина, он ухмыльнулся:
— Что скажешь?
Глаза у Кальвина были бесстыдные.
— О чем?
— О моем крайне оригинальном вокале, разумеется.
— Разумеется. — Гитарист медленным взглядом соскользнул с лица Заха по его груди до самого живота и столь же медленно назад к лицу. — На мой вкус — очень привлекательно.