Он скачал почту и уселся поудобнее в кресле. Экран заполнило сообщение, мигая, будто неоновая вывеска стрип-клуба на улице Бурбон, пульсируя, как вена на разгоряченном виске джанки:
ЛУЦИО. ТЕБЕ СЕЛИ НА ХВОСТ. ОНИ ЗНАЮТ, КТО ТЫ.
ОНИ ЗНАЮТ, ГДЕ ТЫ. БЕГИ.
3
В медленном «Грейхаунде» было жарко и почти пусто. Пахло в автобусе дымом и потом — запах усталости, запах конца пути с привкусом чего-то экзотически приторного, что просачивалось в ноздри, как опиумный дым. Вероятно, все дело было в ядреной дезинфекции, которой от души поливали туалет в хвосте автобуса, но для Тревора это был запах путешествия, запах приключений. Сладковатая вонь была ему столь же привычна, как запах собственной кожи. Добрую часть последних семи лет он провел в автобусах «Грейхаунд» или в ожидании их в тихом спокойном отчаянии тысяч гулких, как пещеры, автовокзалов.
За окном тянулась Каролина — по-летнему зеленая, потом закатно-голубая, потом все более темная, дымно-фиолетовая. Когда ему переставало хватать падающего от окна света умирающего солнца, он включал маленькую лампочку над креслом и продолжал рисовать. Рука двигалась в ритме мелодии с кассеты Чарли Паркера в плейере. Время от времени он поднимал голову и выглядывал в окно. Машины с зажженными фарами неслись на него бесконечным слепящим потоком. Вскоре стемнело настолько, что, поднимая глаза, он видел лишь собственное, с пустотами. глаз, отражение в стекле.
Стоило Тревору зажечь свет, толстый работяга на сиденье перед ним испустил протяжный вздох. Тревор непроизвольно заметил, как мужик елозит в кресле, натягивает пониже на глаза бейсболку, как от его тела идет резкая затхлая вонь дешевого пива и человеческой грязи. Наконец работяга окончательно повернулся и уставился на Тревора поверх спинки кресла. Голова работяги, словно у него совсем не было шеи, плотно сидела на широких плечах и потому напоминала поставленную на стену кружку. Влажные шрамы и угри придавали ему вид прокаженного. С равным успехом ему могло быть и девятнадцать, и сорок.
— Эй ты, — сказал работяга. — Эй, хиппи.
Тревор поднял глаза, но наушники не снял: он всегда слушал музыку очень тихо, так что она не мешала ему слышать другие звуки.
— Я?
— Да, ты. А к кому я, по-твоему, черт побери, обращаюсь? К нему?
Работяга кивнул на древнего негра, спящего в кресле через проход: зияет пещера беззубого рта, шишковатые пальцы оплели почти пустую бутылку «ночного поезда» у него на коленях.
Медленно-медленно Тревор покачал головой, ни на мгновение не отрывая взгляда от мутных поблескивающих глаз работяги.
— Ну да ладно, ты не против выключить этот хренов свет? Видишь ли, у меня офигенно болит голова.
Скорее похмелье. Тревор снова покачал головой, еще медленнее, еще тверже.
— Не могу. Мне надо поработать над рисунком.
— Ах вот как!
Голова над спинкой кресла выросла еще на пару сантиметров — и все еще никаких признаков шеи. Рядом с головой возникла огромная, в шрамах, лапа. Тревор увидел черные полукружия грязи под каждым толстым ногтем.
— Да что такого важного может рисовать придурок вроде тебя?
Тревор молча развернул блокнот, чтобы показать работяге рисунок. Свет сверху высвечивал все до мельчайшей детали: изящная женщина полусидит, раскинувшись, в дверном проеме, голова откинута назад, раззявленный рот полон крови и сломанных зубов. Ее лоб и левый висок размозжены, вдавленные внутрь ударом, волосы, лицо и перед блузки черны от крови. Исполнение — строго и безупречно — агония застыла в каждой линии тела, в каждой черточке изувеченного лица.