Джеймс заливисто рассмеялся, но подавился смехом, когда дымка блаженства рассеялась, и он увидел лицо жены.
— Джим, — прошептала она, — это вот такие… победы ты одерживаешь?
— Черт возьми! — вскричал он, ударив кулаком по столу. — Где ты была все эти годы? Понимаешь хоть, в каком мире живешь?
От удара его стакан опрокинулся, и вода стала растекаться темными пятнами по кружеву скатерти.
— Стараюсь понять, — прошептала Черрил. Плечи ее ссутулились, лицо внезапно стало изнуренным, постаревшим, измученным, растерянным…
— Я не мог ничего поделать! — чуть ли не всхлипнул растерявшийся Джеймс. — Меня нельзя винить! Приходится принимать жизнь такой, какова она есть! Не я создал этот мир!
Улыбка Черрил потрясла его до глубины души. В ней было такое жгучее презрение, что она казалась чужой на ее всегда мягком, терпеливом лице; она смотрела не на него, а на какой-то мерзкий призрак из прошлого.
— Так говорил мой отец, когда напивался в баре на углу вместо того, чтобы искать работу.
— Как ты смеешь сравнивать меня с… — начал было Джеймс, но не договорил, потому что она не слушала.
Она снова взглянула на мужа, а когда заговорила, ее слова показались ему полной бессмыслицей:
— Эта дата национализации, второе сентября… — как-то отстраненно произнесла она, — ее выбрал ты?
— Нет, я тут ни при чем. Это дата какой-то особой сессии их законодательного органа. А что?
— Это дата нашей свадьбы. Годовщина.
— Ну? Ах да-да, конечно!.. — Джеймс улыбнулся: разговор, похоже, перешел на безопасную почву. — Да, нам исполнится целый год. Надо же, я и не думал, что мы вместе уже так долго.
— Кажется гораздо дольше, — безо всякого выражения сказала она.
Черрил снова отвернулась, и он с внезапным беспокойством понял, что эта почва вовсе не безопасна; ему не хотелось, чтобы жена выглядела так, будто вспоминает весь этот прожитый вместе год — каждый день, каждый час, каждую минуту.
«Не бояться, а узнавать, — подумала Черрил, — надо не бояться, а узнавать…»
Это была часть фразы, которую Черрил твердила себе так часто, что она превратилась почти в заклинание, служившее ей опорой на протяжении прошедшего года. «Если не знаешь, надо не бояться, а узнавать…» Она впервые произнесла эти слова в опустошающем одиночестве первых недель замужества. Она не понимала поведения Джима, его постоянного раздражения, сильно напоминавшего слабость уклончивых, невнятных ответов, отдававших трусостью; всего этого просто не могло быть у того Джеймса Таггерта, за которого она выходила замуж. Она говорила себе, что не имеет права судить его, что ничего не знает о его мире, и из-за своего невежества неверно толкует его поведение и поступки. Она во всем винила только себя, мучилась, но упрекала в этом только себя, хотя в ней уже прорастало убеждение, что в ее жизни что-то неладно, и она уже начинала бояться.
«Я должна знать все, что положено знать миссис Джеймс Таггерт, и быть такой, какой ей положено быть», — объяснила она свою цель преподавателю этикета. И принялась учиться с рвением, дисциплиной и упорством новообращенной. Это единственный путь, думала она, достичь высоты, которую муж предоставил ей в кредит, возвыситься до его представления о ней, исполнить свой долг. И, не желая признаваться себе в этом, надеялась, что в итоге своих долгих трудов вновь вернет свое представление о нем, вернет того человека, которого видела в день их знакомства.
Она не смогла понять реакции Джима, когда рассказала ему о своих успехах. Он рассмеялся; она ушам своим не поверила. В его смехе звучало злобное презрение. «Почему, Джим? Почему? Над чем ты смеешься?» Он не пожелал ничего объяснять — словно этого смеха было вполне достаточно, и все слова просто излишни.