Атлант расправил плечи. Часть III

22
18
20
22
24
26
28
30

У нее не было повода заподозрить его в желании унизить: он с великодушным терпением относился к ее ошибкам. Казалось, стремился показывать ее в лучших гостиных города и ни разу не упрекнул за невежество, неуклюжесть, за те жуткие минуты, когда безмолвное переглядывание гостей и прилив крови к щекам говорили ей, что она опять ляпнула что-то не то. Джим не казался смущенным, просто смотрел на нее с легкой улыбкой. Когда они возвращались домой после одного из таких вечеров, он был ласков, старался ее ободрить. Она подумала, что Джим старается помочь ей, и из чувства благодарности стала заниматься еще усерднее. Черрил ждала вознаграждения за труды в тот вечер, когда произошла какая-то неуловимая перемена, и она вдруг обнаружила, что вечеринка доставляет ей удовольствие. Почувствовала возможность вести себя не по правилам, а так, как хочется, с полной уверенностью, что правила перешли в естественные манеры — она знала, что привлекает к себе внимание, но тут оно впервые стало не насмешливым, а восхищенным — ее общества искали из-за ее достоинств, она была, наконец, миссис Таггерт, а не просто объектом снисходительных гримасок, которые она терпела только ради Джима; она весело смеялась, видела ответные одобрительные улыбки на лицах окружающих и бросала на него взгляды радостно, будто ребенок, показывающий табель с отличными отметками, прося его гордиться ею. Джим сидел в углу, и глаза его были непроницаемыми.

По пути домой он с ней не разговаривал.

— Не пойму, зачем таскаюсь на эти вечеринки, — вдруг резко произнес он, срывая с себя галстук посреди их гостиной. — Никогда еще не тяготился таким вульгарным, скучным спектаклем!

— Почему, Джим? — ошеломленно спросила она. — Мне вечеринка показалась замечательной.

— Тебе? Не сомневаюсь! Ты выглядела совершенно в своей тарелке — будто на Кони-Айленде[2]. Хоть бы научилась знать свое место и не смущать меня при людях.

— Я смущала тебя, Джим? Сегодня?

— Да!

— Чем?

— Если сама не понимаешь, я не смогу объяснить, — отмахнулся он, явно намекая, что непонятливость есть признание в постыдной неполноценности.

— Не понимаю, — твердо сказала она.

Джим вышел из комнаты и хлопнул дверью.

Она почувствовала, что на этот раз его поведение не просто необъяснимо — в нем был оттенок злобы. С того вечера в душе у нее тлела маленькая, мучительная искорка страха, напоминающая пятно далекого света фар, надвигающееся на нее по невидимой дороге.

Учеба, казалось, не принесла ей более ясного понимания мира Джима, наоборот, сделало его еще более загадочным. Она не могла поверить, что ей нужно питать уважение к скучной бессмысленности художественных галерей, которые посещали его друзья, романов, которые они читали, политических журналов, которые обсуждали, выставок, где экспонировались такие же рисунки, какие рисовали мелом на всех тротуарах трущоб ее детства, трактатов, ставящих целью доказать бессмысленность науки, промышленности, цивилизации и любви, с использованием словечек, которых ее отец не употреблял даже в самом пьяном виде, альманахов, трусливо предлагавших на обсуждение банальности, еще менее ясные и более затасканные, чем те проповеди, за которые она называла священника из трущобной миссии сладкоречивым старым мошенником.

Она не могла поверить, что это и есть культура, к которой относилась со всем почтением и которую стремилась открыть для себя. У нее было такое чувство, будто она взобралась на гору с зубчатой стеной на вершине, думая, что это замок, и обнаружила развалины разграбленного склада.

— Джим, — сказала она однажды после вечера, проведенного среди людей, которых называли интеллектуальной элитой, — доктор Саймон Притчетт — плут, подлый, старый, испуганный плут.

— Ну, знаешь ли, — ответил он, — думаешь, ты достаточно компетентна, чтобы судить о философах?

— Я достаточно компетентна, чтобы судить о жуликах. Навидалась их и распознаю за милю.

— Вот почему я и говорю, что ты никак не перерастешь своего прежнего окружения. Иначе научилась бы ценить философию доктора Притчетта.

— Что это за философия?

— Если не понимаешь, я не могу объяснить.