— Хорошо. Что будет означать мое прощение?
— А?
— Я спросил, что оно будет означать?
Мать удивленно развела руками, словно это было самоочевидно.
— Ну, как же, оно… оно облегчит нам душу.
— Изменит оно прошлое?
— Нам облегчит душу знание, что ты простил нас.
— Хочешь, чтобы я делал вид, будто прошлого не существовало?
— О, господи, Генри, неужели не понимаешь? Мы только хотим знать, что ты… что ты чувствуешь какую-то заботу о нас.
— Я ее не чувствую. Хочешь, чтобы я притворялся?
— Но я и прошу о том, чтобы ты ее чувствовал.
— На каком основании?
— Основании?
— В обмен на что?
— Генри, Генри, мы говорим не о бизнесе, не о тоннах стали и банковских счетах, речь идет о чувстве, а ты говоришь, как торговец!
— Я и есть торговец.
То, что он увидел в ее глазах, было ужасом, не беспомощным ужасом старания и неспособности понять, а ужасом приближения к той грани, где избежать понимания будет уже невозможно.
— Послушай, Генри, — торопливо сказал Филипп, — мама не понимает таких вещей. Мы не знаем, как к тебе обращаться. Мы не говорим на твоем языке.
— Я не говорю на вашем.
— Она хочет сказать, что мы извиняемся. Мы очень сожалеем, что обижали тебя. Ты думаешь, мы не расплачиваемся за свое поведение, но это не так. Нас мучает раскаяние.