Церковное привидение: Собрание готических рассказов

22
18
20
22
24
26
28
30

Некоторое время после возвращения домой мы жили делая бесконечные визиты, давая великолепные обеды и производя в округе сенсацию новым великолепием нашего выезда, ибо отец приберег сие свидетельство своего возросшего благосостояния до свадьбы сына; и мы давали нашим знакомым прекрасный повод вздыхать за нашими спинами о том, что я выгляжу так жалко в роли новобрачного и богатого наследника. Нервная усталость от подобного образа жизни, неискренность и пошлость окружающих, которые мне приходилось переживать дважды — внешними и внутренними чувствами, свели бы меня с ума, когда бы не некое счастливое оцепенение, рожденное восторгами первой страсти. Ни в чем не знающие отказа богатые новобрачные кружатся изо дня в день в вихре светских развлечений и, в редкие минуты уединения даря друг другу торопливые ласки, готовятся к будущему совместному существованию, как послушник готовится к поступлению в монастырь, — то есть познавая совершенно противоположную сторону жизни.

В течение всех этих шумных и беспокойных месяцев внутренний мир Берты оставался закрытым для меня, и я, как и раньше, постигал мысли своей молодой жены лишь через фразы и жесты. Я по-прежнему с интересом и волнением ожидал ее реакции на свои речи и поступки, страстно желал услышать нежное слово из уст любимой и восторженно преувеличивал значение ее улыбок. Но я осознавал постепенно возраставшую отчужденность Берты: иногда она была настолько сильной, что переходила в надменную холодность и вгоняла меня в озноб не хуже града, который просыпался солнечным утром в день нашей свадьбы; иногда же лишь угадывалась за ловкими стараниями жены увильнуть от прогулки или обеда. Это причиняло мне сильную боль — и сердце тоскливо сжималось при мысли, что дни моего счастья близятся к концу. Но я по-прежнему оставался под властью Берты, страстно ловил последние лучи блаженства, которые скоро должны были погаснуть навеки, и надеялся узреть прощальное пламя заката, еще более прекрасное в сгущавшейся тьме.

Я помню — как мне не помнить! — время, когда с чувством зависимости и все надежды покинули меня; когда печаль, вызванная во мне неустанно возраставшим отчуждением Берты, превратилась в радость от сознания того, что я тосковал по прошлому, как человек тоскует по последнему приступу боли в ныне парализованных членах. Это произошло вскоре после окончания болезни отца, которая неизбежно отвлекла нас от светской жизни и вынудила к более тесному общению друг с другом, в день его кончины. В тот вечер густая завеса, скрывавшая от меня душу Берты и превращавшая ее в единственную среди всех знакомых людей тайну, в счастливую возможность сомнения и ожидания, наконец упала. Возможно, именно в тот день впервые за все время знакомства с Бертой моя страсть к ней была уничтожена всепоглощающим чувством совершенно иного рода. Я находился у смертного одра отца, видел последний угасающий взгляд его души, с тоской устремленный на растраченное богатство жизни, наблюдал в его глазах последнее слабое сознание любви, внушенное ему нежным пожатием моей руки. Что наши личные страсти перед лицом предсмертной агонии? В присутствии смерти все наши чувства к живым растворяются и отступают, поглощенные осознанием общей человеческой природы и общего предназначения.

В таком настроении я вошел в гостиную Берты. Жена сидела, откинувшись на подушки дивана, спиной к двери; огромные пышные кольца волос поднимались над ее тонкой шеей. Помню, закрыв за собой дверь, я вдруг задрожал, словно в ознобе, и смутное сознание собственного одиночества и несчастья внезапно пришло ко мне — смутное и сильное, как предчувствие. Я знаю, как выглядел в тот момент, ибо увидел себя в мыслях Берты, когда она подняла на меня ледяные серые глаза: перед ней стоял жалкий обитатель призрачного мира, видящий сны средь бела дня, дрожащий от легкого ветерка, когда даже листья на деревьях остаются совершенно неподвижными; не знающий радости простых человеческих желаний, но тоскующий по обители лунного света. Мы стояли лицом к лицу и пристально смотрели друг на друга. Миг ужасного прозрения настал для меня — и я увидел, что завеса тьмы скрывала от моих глаз не прекрасный пейзаж, а всего лишь прозаичную голую стену. С этого вечера в течение всех последующих отвратительных лет я видел до мельчайших подробностей крохотное пространство этой души — видел мелкие хитрости и простое отрицание там, где прежде с восторгом предполагал застенчивую впечатлительность и живое остроумие, противостоящее глубоко скрытым чувствам; видел, как легкое невинное тщеславие юной девушки превращается в расчетливое кокетство и эгоизм зрелой интриганки; видел, как отвращение и неприязнь сгущаются в жестокую ненависть, которая находит выход только в стремлении причинить мне боль.

Ибо Берта тоже по-своему чувствовала горечь разочарования. Она рассчитывала, что моя безумная страсть к ней превратит меня в безропотного раба, покорного всем ее желаниям. В силу ограниченности ума, свойственной поверхностным, лишенным воображения людям, она не могла понять разницы между чувствительностью и слабостью. Берта намеревалась полностью подчинить меня своей воле, но встретила решительное сопротивление. Теперь мы поменялись ролями. До свадьбы девушка безраздельно владела моим воображением, поскольку я видел в ней загадку и трепетал перед ее таинственным внутренним миром, который сам же и сотворил в своих фантазиях. Но теперь, когда душа Берты открылась моему взору и мне стали очевидны все скрытые побуждения, все мелкие соображения, предварявшие ее слова и мысли, она оказалась совершенно бессильной против меня и способной вызывать во мне лишь холодную дрожь отвращения. Бессильной — ибо в ее распоряжении больше не было никаких средств воздействия на мою душу. Я был совершенно чужд честолюбивых стремлений суетного света и жил по законам совершенно непостижимого для жены мира.

Для нее было истинным несчастьем иметь такого мужа — и так считал весь свет. Изящная и ослепительная Берта, которая лучезарно улыбалась утренним визитерам, блистала на балах и отличалась поверхностным острословием, обычно принимаемым за остроумие, безусловно, вызывала всеобщее сочувствие рядом с болезненным, рассеянным и — как многие подозревали — психически не вполне нормальным мужем. Даже слуги в нашем доме относились к ней уважительно и вместе с тем сострадательно, ибо между нами не происходило никаких явных ссор, наши отчуждение и отвращение друг к другу таились в тишине наших сердец — и, если хозяйка часто выезжает в свет и избегает общества хозяина, разве нельзя понять ее, бедняжку? Ведь хозяин такой странный! Я был добр и справедлив по отношению к слугам, но возбуждал в них застенчивую, презрительную жалость — ведь мужчины и женщины этого круга редко руководствуются в оценке других людей общими рассуждениями или даже конкретными наблюдениями за поведением и характером. Они судят о людях как о монетах и ценят тех, кто идет в обществе по самому высокому курсу. Некоторое время спустя я уже почти не вмешивался в жизнь Берты, и может показаться удивительным, что ее ненависть ко мне продолжала расти так стремительно и неудержимо. Но жена моя стала догадываться (по неким случайным моим словам и жестам), что я обладаю сверхъестественной проницательностью и, по крайней мере временами, самым чудесным образом угадываю ее скрытые мысли и побуждения. Она начала испытывать ужас передо мной, часто выливавшийся в открытое неповиновение. Теперь Берта постоянно размышляла о том, как бы ей изгнать злого демона из своей жизни, как бы освободиться от ненавистных уз, соединявших ее с существом, которое она одновременно презирала как слабоумного и боялась как инквизитора. Долгое время она жила надеждой на то, что моя очевидная несчастливость доведет меня до самоубийства, но самоубийство было не в моей природе. Я слишком остро сознавал над собой власть неких неизвестных сил, чтобы верить в возможность освобождения по собственной воле. Моя судьба перестала интересовать меня: единственная моя пылкая страсть иссякла, и чувства более не властвовали над моим рассудком. Поэтому я никогда не обдумывал перспективу раздельного проживания с женой, которое сделало бы очевидной для света нашу отчужденность. К чему мне было искать спасения в ином образе жизни, когда я страдал всего лишь от последствий собственных сознательных действий? Так поступил бы человек, ищущий радости в жизни, а у меня не было никаких желаний. Но мы с Бертой все больше отдалялись друг от друга. Для богатых супругов не составляет труда жить в браке и одновременно порознь.

Такая жизнь — описанная выше буквально в нескольких фразах — длилась годы. Сколько горя, сколько неуклонно и страшно возраставшей ненависти и порока можно вместить в одно предложение! И именно так упрощенно судит человек о жизни другого. Он обобщает переживания близкого и объявляет суждение о нем грамматически безукоризненно построенной фразой — ощущая себя при этом мудрым и добродетельным, победителем соблазнов, обозначенных тщательно подобранными подлежащими. Семь лет горя легко слетают с уст человека, который никогда не вычеркивал их из своей жизни в мгновения горького разочарования, душевной и головной боли, напряженной и тщетной борьбы с самим собой, раскаяния и отчаяния. Мы автоматически произносим слова, но не постигаем их смысла: за познание приходится платить собственной кровью и тончайшими фибрами нервов.

Но я спешу закончить повествование. Краткость оправдана и по отношению к тем, кто понимает быстро, и по отношению к тем, кто не поймет никогда.

Одним январским вечером, через несколько лет после смерти отца, я сидел в полутемной библиотеке у неярко горевшего камина в отцовском кожаном кресле. Внезапно в дверях появилась Берта со свечой в руке и направилась ко мне. Я прекрасно помнил бальное платье, которое было на ней в тот день: белое, с зелеными драгоценными камнями, ярко сверкавшими от огня свечи, который осветил медальон с изображением умирающей Клеопатры на каминной полке. Почему жена зашла ко мне перед отъездом? В библиотеке, любимом своем убежище, я не видел ее месяцами. Почему она — с этой сверкающей змейкой на платье, подобной знакомому демону, — встала передо мной со свечой в руке, устремив на меня жестокий и презрительный взгляд? На какой-то миг я решил, что осуществление наяву давнего моего предвидения означает некий страшный перелом в моей судьбе, — однако ничего не увидел в сознании жены, кроме презрения, вызванного моим в высшей степени несчастным видом… — «Идиот, сумасшедший! Ну почему ты не убьешь себя?» — так думала Берта. Но наконец мысли ее вернулись к делу, и она заговорила. По сравнению с явной незначительностью этого дела на миг охватившее меня жуткое тревожное предчувствие показалось просто нелепым.

— Мне пришлось нанять новую служанку. Флетчер собирается выходить замуж. Она попросила меня поинтересоваться, можно ли ее будущему мужу рассчитывать на пивную и ферму в Молтоне.[86] Я хочу отдать их ему. Ты должен дать ответ сейчас же, поскольку Флетчер уезжает завтра утром. И побыстрее, поскольку я тороплюсь.

— Хорошо, можешь пообещать ей, — безразлично сказал я, и Берта стремительно вышла из библиотеки.

Я всегда внутренне содрогался при виде незнакомых людей — особенно таких, чьи мысли и чувства могли докучать моему усталому сознанию суетностью, невежеством и пошлостью. Но в особенное содрогание привел меня вид новой служанки, ибо весть о ее появлении в доме я получил в момент жизни, который не мог не счесть роковым. Я испытывал смутный ужас при мысли, что мне откроется вдруг причастность этой женщины к страшной драме моей судьбы, что некое новое отвратительное видение явит мне ее в образе злого демона. Когда наконец я встретился с новой служанкой, смутный ужас в моей душе превратился в отвращение. Высокая, жилистая и темноглазая, миссис Арчер внешне была довольно привлекательна — отчего в ее грубой, жесткой натуре развилось омерзительное наглое кокетство. Одного этого, независимо от ее нескрываемого презрения ко мне, оказалось достаточно для того, чтобы я начал избегать горничную. Я редко видел миссис Арчер, но понял, что она быстро вошла в доверие к своей хозяйке, а спустя восемь или девять месяцев начал сознавать, что в душе Берты появилось смешанное чувство страха перед этой женщиной и зависимости от нее, — и чувство это ассоциировалось с какими-то неясными сценами в тускло освещенной гостиной и с неким спрятанным в кабинете жены предметом. Теперь я разговаривал с Бертой так мало и так редко наедине, что не имел возможности составить более отчетливое представление о населявших ее сознание образах. Воспоминания сильно спрессовываются и искажаются в стремительном течении мыслей и порой напоминают реальную действительность не больше, чем буквы современного восточного алфавита — предметы, послужившие их прообразами.

Кроме того, последние год-полтора в моем внутреннем состоянии происходили изменения, все более заметные с течением времени. Моя способность проникать в разум других людей проявлялась все слабее и все реже — и появление в моем измученном раздвоенном сознании посторонних мыслей стало все меньше зависеть от непосредственного общения с кем-либо. Все личное во мне переживало мучительный процесс медленного умирания, и я постепенно терял орган восприятия, позволявший мне реагировать на душевные движения и умственную деятельность окружающих. Но наряду с угасанием утомительного дара проницательности во мне развивалась новая способность, которую я посчитал — как выяснилось впоследствии, совершенно правильно — способностью вызывать в воображении самые разные картины внешнего мира. Казалось, связь моя с живыми людьми все больше и больше слабела, а связь с объектами так называемой неживой природы стремительно крепла. По мере того как я отдалялся от общества и яростная буря мучительных страстей постепенно стихала и превращалась в привычную тупую боль в груди, все более яркие и живые картины, сродни давнему моему видению Праги, стали представляться моему воображению: незнакомые города, песчаные равнины, гигантские деревья, странные созвездия на полуночных небесах, горные ущелья, зеленые лужайки в пятнах солнечного света, пробившегося сквозь густые ветви. Подобные картины населяли мое сознание — и во всех их величественных образах я ощущал одно давящее присутствие, присутствие некоего неизвестного и безжалостного начала. Ибо постоянные страдания убили во мне религиозную веру. Для глубоко несчастного человека — нелюбящего и нелюбимого — невозможны никакая вера и никакое поклонение, кроме поклонения дьяволу. Помимо всего прочего, меня постоянно преследовало видение моей смерти: дикая боль, муки удушья, последняя — отчаянная и тщетная — борьба за жизнь.

В таком положении находились дела к концу седьмого года супружеской жизни. Сверхъестественная способность проникать умственным взором в сознание посторонних полностью покинула меня — я перестал непроизвольно вторгаться во внутренний мир других людей и постоянно жил теперь в окружении картин собственного будущего. Берта заметила происшедшую во мне перемену. К моему удивлению, в последнее время она как будто искала случая находиться в моем обществе и избрала ту прохладную и одновременно фамильярную манеру общения какая обычна для супругов, живущих в состоянии вежливого и непоправимого отчуждения. Я сносил это с ленивой покорностью и не настолько интересовался скрытыми побуждениями жены, чтобы начать пристально наблюдать за ней. Однако я не мог не обратить внимания на некое торжество и возбуждение, сквозившие в поведении Берты и в выражении ее лица, — эти неуловимые и тонкие чувства никак не выражались в словах и интонациях, но оставляли впечатление, что Берта живет в состоянии радостного ожидания и тревожной надежды. Самое большое удовлетворение приносила мне мысль, что ее внутренний мир снова закрыт для меня; и я почти наслаждался теми мгновениями, когда в приступе меланхолической рассеянности отвечал жене невпопад и обнаруживал таким образом полное непонимание ее слов. Я прекрасно помню взгляд и улыбку Берты, с какими она однажды сказала мне после одной такой ошибки с моей стороны:

— Я привыкла считать, что ты очень проницательный человек и не любишь других умных и проницательных людей из-за ревнивого желания сохранить первенство в этом отношении. Но теперь ты стал гораздо тупее окружающих.

Я ничего не ответил. Мне вдруг пришло в голову, что навязчивое присутствие жены рядом со мной в последнее время вызвано желанием проверить мою способность проникать в некоторые ее тайные мысли. Но я отогнал от себя это предположение: скрытые побуждения и поступки Берты не интересовали меня, и, каких бы удовольствий она ни искала, я не хотел мешать ей. В душе моей по-прежнему сохранялась жалость ко всему живому — а Берта была живым существом в мире, полном всевозможных несчастий.

Как раз в это время произошло событие, которое отчасти вернуло меня к жизни и — совершенно неожиданно — заставило почувствовать интерес к действительности. Чарльз Менье написал мне, что собирается в Англию отдохнуть от слишком напряженной работы и хотел бы меня навестить. Менье был теперь известным в Европе ученым, но за строками его письма угадывалось острое сознание давнего долга благодарности и внимания, свидетельствовавшего о благородстве характера. Для меня же общение со старым другом означало возможность ненадолго вернуться в более счастливые времена.

Чарльз приехал, и, насколько это представлялось возможным, я нашел прежнюю радость в прогулках наедине с ним, хотя вместо гор, ледников и широкого голубого озера нам приходилось довольствоваться пологими склонами холмов, прудами и искусственными лесонасаждениями. Время изменило нас обоих — но как по-разному! Менье теперь блистал в обществе: самые элегантные женщины с притворным пониманием внимали его речам, и знакомством с ним гордились аристократы, стремившиеся прослыть умными и образованными людьми. В высшей степени тактично он скрыл потрясение, которое, несомненно, испытал при встрече со мной, и направил всю силу своего обаяния и дружеского расположения на то, чтобы вернуть наши прежние добрые отношения. На Берту произвели сильное впечатление неожиданные достоинства гостя, которого она намеревалась терпеть лишь в силу его громкого имени, и в ход пошло все ее кокетство и все чары. Очевидно, жене удалось вызвать восхищение Чарльза, поскольку он держался с ней весьма почтительно и предупредительно. Присутствие старого друга подействовало на меня в высшей степени благотворно — особенно возобновление прежних наших прогулок вдвоем, когда он разливался передо мной восхитительными речами о своей научной деятельности; поэтому, когда разговор заходил о психологических причинах различных заболеваний, в мозгу моем не раз мелькала мысль, что, останься этот человек здесь подольше, я, возможно, смог бы открыть ему тайну моей жизни. Не могла ли его наука предложить мне какое-нибудь целительное средство? Не мог ли, по крайней мере, его широкий и восприимчивый ум предложить мне понимание и сочувствие? Но мысль эта лишь слабо мерцала в моем мозгу и угасала, не успев превратиться в желание. Страх случайного проникновения в мир чужой души заставлял меня тщательно окутывать покровом молчания свою собственную душу — так мы автоматически совершаем поступки, которых ожидаем от других.

Когда визит Менье уже подходил к концу, произошло событие, которое, к великому удивлению всех домочадцев, произвело поразительно сильное впечатление на Берту — на хладнокровную Берту, обычно не склонную ни к каким типично женским переживаниям и холодно-сдержанную даже в проявлениях своей ненависти. Событием этим стала неожиданная тяжелая болезнь ее горничной, миссис Арчер. Здесь мне следует упомянуть об одном обстоятельстве, которое сделалось для меня очевидным незадолго до прибытия Менье: я заметил, что между Бертой и служанкой произошла какая-то ссора — вероятно, во время совместной их поездки к далеко жившим знакомым. Однажды я случайно услышал, как горничная разговаривала с Бертой непозволительно наглым тоном, который показался мне достаточной причиной для немедленного увольнения служанки. Однако никакого увольнения не последовало. Напротив, Берта как будто решила молча сносить все оскорбительные проявления вспыльчивого характера этой женщины. С тем большим удивлением заметил я, что болезнь миссис Арчер чрезвычайно взволновала и озаботила жену: она проводила у постели больной дни и ночи и никому больше не позволяла исполнять обязанности главной сиделки. По стечению обстоятельств наш домашний врач находился в это время в отпуске, и потому присутствие в доме Менье было вдвойне желанным. Мой друг занялся этим случаем с интересом, настолько явно превышавшим обычный профессиональный интерес, что однажды, когда после очередного осмотра больной он погрузился в глубокое продолжительное молчание, я спросил:

— Это что, какое-нибудь особо необычное заболевание, Менье?