Нежить

22
18
20
22
24
26
28
30

Мы знали только одно: если поедатель вас укусил, то, хотя вы и не превратились в обед, вам все равно пришел конец. Вы умрете, только немного позже — смерть наступит в пределах от тридцати минут до сорока восьми часов. Первыми симптомами являются сильный жар, набухшие гланды, боль в горле, язык, приобретающий цвет тухлого мяса; вскоре появляются галлюцинации, затем наступают конвульсии и смерть. В период от пяти минут до двух часов после того, как ваше сердце перестает биться, ваше тело, так сказать, воскресает. Болезнь эта неизлечима, и если вы явитесь к своему врачу, в больницу или в пункт первой помощи со зловещими симптомами, вас как можно быстрее отведут в специальную палату, прицепят к вам датчики сердцебиения и артериального давления и привяжут вас к кровати. Если в этот день в больницу поступил экспериментальный препарат, его проверят на вас. Когда он не подействует, вам предложат последнее утешение священника и оставят наедине с неизбежным. За дверью палаты дежурит вооруженный охранник; когда приборы зарегистрируют вашу смерть, он войдет в комнату, вытащит пистолет и сделает так, чтобы вы не возвращались. Сначала охранников снабжали глушителями; но люди протестовали и говорили, что, слыша выстрелы, они чувствуют себя в безопасности.

Не знаю, что из этого было известно водителю, но думаю, что он имел представление о том, что его ждет у врача. Поэтому, обнаружив, что с ним произошло, он не поехал в ближайшую больницу. Вместо этого он выключил предупреждающие огни, дал газ и вернулся на дорогу. Возможно, он решил, что обязан совершить этот последний рейс, пока еще может, но я в этом сомневаюсь. Он был уже мертв; его телу лишь оставалось претерпеть кое-какие изменения. Однако его сознание… Факт смерти прошел мимо его сознания. Мозг говорил ему, что он просто оцарапал руку, от этого он не превратится в одну из этих кошмарных тварей, и если он продолжит делать свою работу, все будет прекрасно. Водителю пришлось открыть окно, потому что в кабине стало невыносимо жарко, он даже проверил, не включил ли случайно обогреватель, после чего решил, что подцепил грипп, на работе сейчас многие болели. Должно быть, именно от этого гриппа у него так заныло горло. И наверняка он не смог преодолеть искушения наклонить зеркало заднего вида и осмотреть свой язык.

Если водитель и услышал какой-то шум в кузове, то, наверное, решил, что это гремят канистры или отвязался какой-нибудь шкаф. Разумеется, к этому времени жар усилился, так что за те несколько часов, которые потребовались ему на часовой рейс, поедатели могли сколько угодно громыхать в кузове, а он бы ничего не заметил. А может, он и услышал эти звуки, но… Вы знаете, как это бывает при высокой температуре: вы видите и слышите, что происходит вокруг вас, но не можете связать одно с другим и ничего не понимаете. Как еще объяснить поступок этого человека, который привез целый грузовик поедателей в центр коттеджного поселка — в центр коттеджного поселка — моего поселка, где я жила со своим мужем и детьми, моими мальчиком и девочкой, — как иначе объяснить такой внезапный, такой чудовищный крах моей жизни?

Да, вы правильно поняли — машина, остановившаяся у нашего дома (я услышала ее, наблюдая за тем, как на дне кастрюли с водой образуются пузырьки), была полна — просто набита поедателями. Не спрашивайте меня, сколько их там было. И я понятия не имею, как они попали туда. Я никогда не слышала о таком. Может быть, твари охотились за каким-то человеком, который забрался в кузов, думая, что поедатели не смогут залезть за ним туда, и ошибся. Может быть, сначала это была группа зараженных, которые отрицали свое состояние, подобно водителю, и хотели спрятаться, пока не наступит выздоровление, — которое, конечно, не наступило. Может быть, они вообще не все сразу забрались в грузовик: некоторые, допустим, гнались за добычей, еще несколько хотели спрятаться, а остальные решили, что нашли неплохое укрытие от солнца. Водитель трясся в лихорадке, горло болело так сильно, что было больно глотать, язык распух, и ему, должно быть, неоднократно приходилось останавливать машину, чтобы прижаться лбом к тепловатому пластику рулевого колеса и хоть как-то успокоить жар. Думаю, у поедателей была масса возможностей проехаться автостопом.

Не знаю, какова была дальнейшая судьба этого человека, умер ли он в тот момент, когда нажал на тормоза, или открыл дверь и вылез из кабины, чтобы известить клиентов, что мебель доставлена; а может, поедатели сообразили, как открыть дверцу, и вытащили свою жертву. Но я надеюсь, что они схватили этого водителя прежде, чем он умер; надеюсь, что он увидел вокруг лица поедателей, и у него хватило ума понять, что с ним сейчас произойдет. Я надеюсь — я молюсь, чтобы это было так; я падаю на колени и молю Всемогущего Господа, чтобы эти твари разорвали его на куски прежде, чем сердце его перестало биться. Надеюсь, они содрали ему мясо с костей. Надеюсь, они запустили когти ему в брюхо и вырвали ему потроха. Надеюсь, что они рвали зубами его уши, как вы рвете жесткий кусок бифштекса. Надеюсь, что он страдал. Надеюсь, что он испытал такую боль, какой еще никто до него не испытывал. Вот почему я провожу так много времени, думая о нем, — чтобы его смерть предстала передо мной как можно более реально и живо. Я…

Первые пузырьки начали подниматься со дна кастрюли с водой и, проплыв к поверхности, лопались. Репортаж о действиях спецназа в Мобиле закончился, и корреспондент рассказывал о появлении поедателей в таких местах, как Бангор,[89] Карбондейл[90] и Санта-Крус.[91] Местные власти отрицали эти сообщения как истерию, но ведущий утверждал, что, по крайней мере, несколько из них были правдой. В таком случае наступил, как выразился ведущий, Реанимационный Кризис. В гостиной Брайан вскрикнул и сказал: «Боюсь!» Он всегда говорил так, когда на экране появлялся кто-то страшный; Робби ответила: «Все нормально — Ви их вытащит, смотри». Это были те невинные реплики, которыми обмениваются ваши дети, и от которых у вас сжимается сердце, — они так неожиданны, так чисты. А затем раздался стук в дверь.

Это был именно стук. Когда я мысленно возвращаюсь к тому моменту и снова прокручиваю его в памяти, то по-прежнему слышу стук, как бы я ни старалась услышать что-то другое. Ни в одном сообщении о поедателях ничего не говорилось о стуке в дверь. А кроме того, я не слышала выстрелов — ведь я ожидала, что именно они возвестят о появлении тварей на опушке леса. Разумеется, выстрелов не было потому, что все смотрели в другую сторону, на лес. Я понимаю, как глупо это звучит, как непростительно глупо, но никому из нас и в голову не пришло, что враги могут подойти к нашим дверям и постучаться. Или… я не знаю — может, мы и имели в виду такую возможность, но никак не предполагали, что поедатель, а тем более полный их грузовик, может появиться посреди улицы так, что его никто не заметит.

Я оставила кастрюлю, над которой начинал поднимался пар, вышла в холл и спустилась по главной лестнице к двери. Выйдя из кухни, я подумала, что это, должно быть, Тед вернулся с работы, но, спускаясь по ступеням, решила, что вряд ли — Тед бы не стал стучать, зачем ему это? Скорее всего, это кто-то из соседей, возможно, девочки Мак-Дональдов пришли спросить, не хочет ли Робби пойти поиграть с ними. Они вечно приходили не вовремя, за пять минут до обеда, и звали Робби поиграть, а та, услышав их голоса, естественно, сразу же бежала к дверям. Я пыталась найти компромисс, говорила дочери, что она может выйти сразу после того, как поест, или приглашала девочек пообедать с нами. Но Робби настаивала, что она не голодна, а ее подруги говорили, что они уже поели или будут есть вечером, когда отец принесет пиццу. Тогда Робби спрашивала, почему мы не едим пиццу, а Брайан, услышав это слово, начинал скандировать: «Пиц-ца! Пиц-ца! Пиц-ца!» Иногда я отпускала Робби и держала еду подогретой, чтобы она поела со мной и Тедом, когда он придет домой. Она это обожала — сидеть за столом с мамой и папой, без маленького братишки. Однако иногда я говорила девочкам приходить через час, потому что Роберта обедает, — и готовилась к неизбежному бурному возмущению. Я еще не решила, как поступить на этот раз, но у меня уже кошки скребли на душе. Я щелкнула замком, повернула ручку и потянула дверь на себя.

Говорят, что в критические моменты время как бы замедляет свой ход; может быть, для некоторых людей это и так. Для меня этот жест оказался подобен нажатию на кнопку быстрой перемотки на видеоплеере, когда изображение на экране мелькает так быстро, что перед вами появляются как бы отдельные картинки. Только что я стояла, держась за дверную ручку, а передо мной на пороге застыли три поедателя. Это женщины, примерно моего возраста. У той, что ближе ко мне, отсутствует большая часть лица. Кроме правого глаза, какого-то синего и мутного, как старый стеклянный протез, на черепе ничего нет; только клочья кожи и мускулов. Ее рот — ее челюсти разжимаются, и у меня мелькает абсурдная мысль, что она хочет заговорить со мной.

В следующий момент я карабкаюсь обратно по ступеням задом наперед. Я могла бы перепрыгивать через три ступени — когда-то мне приходилось это делать, — но я не в состоянии повернуться спиной к тем, кто вошел в дом.

Двое, последовавшие за женщиной без лица, выглядят не такими изъеденными: кожа у них серо-голубая, на лицах отсутствует всякое выражение, но по сравнению с той, что сейчас подняла правую ногу, чтобы гнаться за мной, они выглядят почти нормально.

Следующая картина: я в кухне, одной рукой тянусь к ручке кастрюли с закипающей водой. Я слышу, как скрипят у меня за спиной ступени под тяжестью поедателей. Я чувствую их запах — боже, все, что я слышала о вони, исходящей от них, оказалось правдой. Я хочу позвать детей, крикнуть им, чтобы они бежали ко мне, но все, что я могу, — это удерживаться от рвоты.

Эта секунда, секунда, когда мои пальцы сомкнулись на ручке кастрюли, — именно к ней я все время возвращаюсь. Когда я проигрываю в памяти три минуты, за которые рухнула моя жизнь, я сосредоточиваюсь на кухне. Я не помню, как попала туда. То есть я знаю, что прибежала туда с лестницы, но не знаю почему. Добравшись до площадки, я вполне легко могла вскочить на ноги и броситься в гостиную, к Робби и Брайану. Мы могли бы… я могла бы отодвинуть от стены диван, чтобы задержать поедателей, а затем бежать к черному ходу — или даже обогнуть их, сбежать по ступеням к парадной двери, или вниз, в комнату отдыха. Мы могли забаррикадироваться в гараже. Мы… а вместо этого я побежала в кухню. Сейчас я понимаю, что, должно быть, искала оружие, что-нибудь, чем можно было защитить себя — нас, и кипяток на плите оказался первым, что пришло мне в голову. Видимо, поэтому я выбрала кухню, но я этих мыслей не помню. Все, что я помню, — это бег по лестнице, затем мои пальцы, сжимающие кусок металла.

И вот его больше нет в моей руке — он валяется на кухонном полу, а правый глаз мисс Череп свисает из глазницы, потому что вода из брошенной кастрюли обварила ей щеку. Кипяток не причинил ей видимого ущерба; лишь пара клочьев плоти, болтавшихся на черепе, свалилась ей на блузку. Она стремительно приближается, расставив в стороны руки, и я вижу, что на левой руке у нее не хватает двух пальцев, безымянного и мизинца, и думаю: наверное, она потеряла их, пытаясь помешать кому-то глодать ее лицо.

Дальше: я лежу на полу, на спине; спина онемела. Голова кружится. Напротив меня мисс Череп пытается подняться с плиток пола. Тогда я не поняла, что произошло, но сейчас думаю, что мы столкнулись с такой силой, что обе ударились о стену и были оглушены. Остальных поедателей нигде не видно.

А потом я сижу на противоположной стороне кухни, я отползла туда на заду. Я бью левой ногой прямо в лицо поедательницы и чувствую боль в ноге после столкновения подошвы с ее черепом. Я слышу треск ломающихся костей. Я все в таком же ужасе, но вид лица поедательницы, расквашенного моей ногой, дает мне чувство какого-то животного удовлетворения. И хотя я сосредоточена на зрелище осколков, разлетающихся во все стороны из вмятины, возникшей на месте носа и щек мисс Череп, я замечаю, что ее спутниц на кухне нет.

Должно быть, я наконец поняла, что остальные предоставили мисс Череп разбираться со мной и отправились на поиски более легкой… Я помню, как поднялась на ноги, уверена, что еще раз пнула ногой лицо поедательницы, потому что потом мои кроссовки пахли ее мозгами. Следующее, что я помню…

Театр наполняется криками. Сначала крики звучат так громко, так пронзительно, что зрители вынуждены зажать уши. МЭРИ прижимает ладони к голове; ПОМОЩНИК РЕЖИССЕРА — нет, хотя крики ужаса сменяются криками боли. Это голоса двух человек. Трудно поверить, что такие звуки может издавать человеческое существо; они скорее напоминают вопли животного, подвергаемого вивисекции. Они продолжаются четыре, пять, шесть секунд — при других обстоятельствах эти секунды пролетают незаметно, но сейчас, когда воздух дрожит, словно натянутая гитарная струна, эти мгновения превращаются в часы. Зрители могут разобрать одно слово, почти неразличимое, передающее невыносимую боль: «Мама». Крики прекращаются совершенно внезапно. МЭРИ нерешительно опускает руки, словно боится снова услышать вопли своих детей.

МЭРИ. Это… эти… они… есть вещи… я не… есть вещи, которые не должна видеть мать, понимаете? Мои родители… я… когда я была подростком, у соседей умер от лейкемии старший сын, и моя мать сказала: «Родители не должны пережить своих детей». И это верно. Раньше я думала, что это худшее, что может случиться с родителями, особенно с родителями маленьких детей. Но я ошибалась… я… они… о, они грызли их зубами…

МЭРИ кричит; голова ее запрокинута назад, глаза закрыты, пальцы впились в футболку на груди, она издает вопль, полный боли от невосполнимой утраты. Когда крик переходит в глухой стон, голова ее падает на грудь. Она сжимает голову руками, одной рукой проводит по лбу, на вторую наматывает длинную прядь.