Корона, огонь и медные крылья

22
18
20
22
24
26
28
30

Я думал, Иерарх хотя бы солидного человека прислал, а он расщедрился на сопляка младше меня. Тощенький монашек, хлебец с водичкой, святая редька. И, что самое противное, по роже видно, что вовсе не горит верой, а предприятие дико не одобряет. Несимпатичная рожа. Я решил, что такого надо сразу поставить на место, и сказал очень холодно:

– Духовник у меня уже есть. Но раз уж тебя прислал Иерарх, я, так и быть, найду, куда тебя приткнуть.

Он зыркнул своими бесцветными глазками и передал письмо от Иерарха – мне лично. Сдохнуть можно, какая честь! Стоял и пялился, как я читаю. Иерарх там выдал, что я должен блюсти, не срамить, высоко держать, нести истинный свет – а эта блеклая гнусь, «брат Доминик», отныне считается моим советником.

Брат Доминик, а?! Ошпаренный кот ему брат! Не будь он духовным лицом, я бы ему прямо сейчас кое-что разъяснил. Любимчик Иерарха… Патлы ниже плеч, – вообще-то монахам устав не запрещает стричь волосы, – балахончик подпоясан верёвочкой, якобы смиренно, сжимает Всезрящее Око в кулаке, как послушник. Тоненькие женские пальчики в чернильных пятнах. Святой жизни, ну-ну! Да что у них, в резиденции Иерарха, нормальных монахов нет, что ли? Вот так посмотришь на такую дрянь и уверуешь в пошлые историйки о том, чем это духовенство за закрытыми дверями занимается!

– Тебе Иерарх это письмо читал? – спросил я, когда закончил.

– Он мне его диктовал, – отвечает. Голосишко петушка из церковного хора, но наглости выше головы. Просто руки чешутся ему шею свернуть. – А кроме того, его святейшество дал мне особые указания касательно мощей и документов, которые могут оказаться вашими боевыми трофеями, ваше высочество.

Меня просто затрясло от негодования.

– Хорошо, – сказал я. – Поглядим… на месте.

Жанна

Рабыни и я вместе с ними пили кавойе – чёрный, чудесно пахнущий, горько-сладкий напиток – и ели лепёшки, когда кастраты принесли вышитые рубахи-распашонки, плащи с капюшонами, целиком скрывающие фигуру, и платки из расписного шёлка с длинной бахромой по краям. С ними пришёл господин Вернийе; он окинул всех хозяйским взглядом, огладил бородку, улыбнулся, кивнул и сказал толстяку Биайе, что товар пребывает в полном порядке. Пора собираться в дорогу.

Рабыни очень развеселились. Они были счастливы покинуть это место – и принялись болтать о мужчинах, которые придут смотреть на них на ярмарке. Одеваясь, они обсуждали, как можно привлечь к себе взгляд понравившегося мужчины: как подводить глаза, чтобы они казались ярче, как раскачивать бёдра и показывать приподнятую грудь, как выставить ножку, как встряхнуть волосами… Рабыни были очень уверены в себе; их радовали возможность что-то изменить и какое-то варварское ожидание этой игры в кости, этой лотереи, где брезжилась вероятность счастья на их лад.

Я глубоко задумалась, пока Шуарле учил меня особым образом завязывать платок: чтобы прикрыть нижнюю половину лица, до самых глаз, а бахрому спустить на лоб, спрятав под неё волосы. В Ашури-Хейе считалось вызывающим не скрывать лица – так же как у нас в Приморье считается вызывающим не опускать глаз. Рабыни должны были выглядеть скромными девицами – они и выглядели. Мне казался смешным этот контраст между их укутанными фигурами, олицетворявшими совершенную застенчивую робость, и словами, в которых смелость мешалась с насмешливой дерзостью – но я молчала.

Мне казалось, что в моей жизни всё кончено. Я решила, что не буду жить, если не найду другого способа избежать насилия и позора. От этой мысли стало полегче – хотя я смутно понимала, что в новом доме будут другие слуги, скорее всего – кастраты, напоминающие Биайе, а не Шуарле, и они не позволят мне покончить с собой.

Меня мутило от тоски, а Шуарле молчал и только расправлял складки на моей одежде и прибирал мои волосы. Разрисовать своё лицо я не позволила. Кажется, я разуверилась во всём – в том числе и в дружбе Шуарле. Я не могла злиться на него, он был слишком жалок и мил мне – но глубоко огорчилась.

В сопровождении кастратов женщины вышли за пределы огороженного стеной сада. В мощёном дворе дома Вернийе стояли две запряжённые четвёрками крытые повозки вроде фургонов бродячих циркачей – только парусина не была разрисована. Шуарле приподнял полог одной повозки; внутри лежал тюфяк, заваленный подушками. Рабыни влезли внутрь – по трое в каждую; со мной оказались злая Хатагешь и пышечка Астарлишь. Шуарле забрался к нам и задёрнул за собой ткань.

Судя по стуку копыт и голосам, во двор въехала верховая стража, их было не меньше шести-восьми человек. Я не могу сказать точнее: женщины смеялись и пытались проделать дырочки в парусине или распустить её по шву, чтобы поглядеть на стражников, но Шуарле им этого не позволил. Рабыни обиделись и принялись, по обыкновению, дразнить и высмеивать его.

Мой друг, против обыкновения, почти не обращал на их брань внимания. Он молчал и казался погружённым в себя. Девицам вскоре наскучило его молчание, и они принялись бесстыдно обсуждать свои лунные дни, отвар шалфея, помогающий от боли в животе, и такие подробности ночных утех, что мне стало… не то чтобы противно, но чрезвычайно неловко.

Обычно я старалась уйти от разговоров этого рода; сейчас уходить оказалось некуда – и я была вынуждена слушать их и думать о своём будущем положении. Я впервые хорошо представила себе то, что меня ждёт, – и у меня не укладывалась в голове сама возможность позволить любому чужому человеку проделать со мной подобные вещи.

Я начала всерьёз прикидывать, каким именно образом лучше всего оборвать собственную жизнь. Самым лучшим мне показался осколок зеркала, который можно воткнуть себе в горло: ведь зеркало непременно должно оказаться на тёмной стороне богатого дома. Теперь я потихоньку набиралась решимости.

Дорога оказалась гораздо скучнее, чем сидение взаперти в доме Вернийе. В повозке было жарко и тесно. Рабыни сняли плащи и платки и вели нескончаемые циничные разговоры, которые напомнили мне матросов на юте, только наизворот. За невозможностью уединиться тут приходилось справлять нужду в отхожую дыру, проделанную в днище повозки; девиц это очень забавляло, мне казалось мучительно неловким. Хорошо ещё, что Шуарле покидал повозку с этой целью. Мы слышали стук копыт, скрип колёс, голоса нашей собственной стражи и проезжающих, щёлканье кнутов, мычание – вероятно, перегоняемого скота, песни возчиков, но ровно ничего не видели. Только раз, когда Шуарле на миг приподнял полог, в щели мелькнул ослепительный и бесконечный луг, пестрящий цветами, а над ним – опрокинутое небо. Солнце, постепенно поднимаясь, золотило и просвечивало парусину, по которой то и дело проходили какие-то тени – очевидно, тени фигур, движущихся вокруг; потом оно стало клониться к вечеру, и золотистое сияние угасло. В сумерки в повозке стало темно, и рабыни принялись возиться в потёмках, хихикая и обмениваясь непристойными шуточками. Шуарле всё молчал – и когда повозки остановились, так же молча принёс ужин, очень скромный. С собой взяли сухой сыр, красные сладковатые плоды с пряным запахом и сдобные лепёшки, всё это можно было запить травным настоем.