Тяжело дыша, сажусь прямее, плотнее заворачиваюсь в одеяла и только тут спохватываюсь, что украла его единственное средство согреться. Даже в голову не пришло, что он мерзнет не меньше меня. Зябко дрожу; Адам, впрочем, кажется неподвижным — мощный силуэт на фоне занавеса черноты.
— В этом заведеньице крики никогда не смолкают, что ли?
— Нет, — отвечаю почти беззвучно. На щеках проступает легкая краска, но в темноте не заметно. Адам, должно быть, слышал мои крики.
Иногда мне хочется, чтобы не надо было спать. Иногда думаю, что если замереть и не шевелиться никогда-никогда, все изменится. Я замру, и боль замрет. Иногда не двигаюсь часами. Ни на дюйм.
Если время остановится, ничего дурного не произойдет.
— Тебе плохо? — В голосе Адама слышится озабоченность. Я смотрю на его сжатые кулаки, на глубокую поперечную морщину, пересекающую лоб, на напряженный подбородок. Человек, укравший у меня кровать и одеяло, сегодня обошелся без ничего. Задиристый и беззаботный считанные часы назад; внимательный и тихий сейчас. Мне становится не по себе: неужели он так быстро сломался? Что такого он слышал, пока я спала?
Жаль, что я не могу спасти его от страха.
Вдалеке что-то разбилось, и откуда-то донесся крик боли. Наши камеры глубоко утоплены в бетоне, стены толще, чем полы и потолки, звуки почти не вырываются. Если бы еще и вопли слушать, жизнь стала бы невыносимой. Каждую ночь здесь раздаются звуки, которых я не слышу. Каждую ночь я гадаю, не моя ли сегодня очередь.
— Ты не сумасшедшая.
Смотрю на него. Голова чуть наклонена, глаза сосредоточенны и ясны — в этом-то склепе, где мы заточены…
— Я думал, тут все психи, — продолжал он. — Думал, меня заперли с сумасшедшей.
Судорожно глотаю воздух.
— Забавно. Я тоже так подумала.
Одна.
Две.
Три секунды.
И он улыбается так широко, так весело и искренне, что мое тело словно сотрясает удар грома. Что-то колет в глазах, колени разом слабеют. Я не видела улыбки двести шестьдесят пять дней.
Адам поднимается на ноги.
Протягиваю ему его одеяло.