Плач Агриопы

22
18
20
22
24
26
28
30

Это удивляло Павла. Страха смерти не было, хоть они совсем не хотели умирать. Никто из них не хотел умирать. Но о смерти — не думалось. Как если бы они негласно решили: сыграть финал от начала до конца, а уж потом оценить сыгранное — целиком, не размениваясь на детали. Как если бы до какого-то момента пьесы ещё можно было отказаться от роли, попросить замены, попросить перекур, попросить партнёров вернуться на шаг назад и отрепетировать что-то заново, — а теперь вот — сделалось поздно. Павел ощущал себя в кремлёвском карауле, — одним из костюмированных бойцов, чей долг — молодцевато щёлкать каблуками и вращать винтовку, в унисон с другими, с точностью атомных часов. Урони такой боец винтовку — и никто из зевак не скажет: «третий справа напортачил, обмишурился». Все скажут: «кремлёвский караул — неумехи». Единица — уже не единица, и даже не часть целого. Единица становится плотью и кровью целого. Становится селезёнкой — одной на всех, — или сердцем — одним на всех, — дружных сиамских близнецов.

И вот — четверо чумоборцев и Павел Глухов начали играть последнюю, неделимую, часть пьесы. И смерть могла ожидать их на любом отрезке неделимого. Итог: ожидать её и бояться не имело смысла. Это значило бы — бояться смерти, отправляясь в сортир, или завтракая консервированным тунцом, — потому как унитаз и консервная банка расположились на том самом — цельнометаллическом, неразрезаемом, неуничтожимом и нерасчленимом отрезке.

Кроме собственного безрассудства и сладкой обречённости, чумоборцам не на что было рассчитывать. После смерти Овода, сильные мира сего оставили их — и покровительством, и, тем более, помощью. Третьякову удалось договориться о чём-то с преемниками седовласого генерала. Павел не выяснял, о чём именно, но видел: коллекционера снабжали информацией, ради него в безопасности сохраняли Татьянку. Во время той, единственной, вылазки за продуктами, в которой принял участие Павел, он заметил и бронемашину неподалёку от двери подъезда. Похоже, им предоставили символическую охрану. Но веры в чудесное, какою был силён Овод, у преемников Овода — не имелось. На чумоборцев более никто не делал ставки. Их не снабжали продовольствием: наверное, сочли организацию кормёжки — непозволительной роскошью. Они, как и другие москвичи, научились обходиться без электричества большую часть суток. И Павла удивляло, что по утрам — часа на три, — и вечерами — обычно с семи до одиннадцати — ток в розетках и проводах всё же появлялся. Скорей всего, ради удивления обывателей его и давали. Может, ещё ради обогрева: заморозки теперь совсем часто навещали столицу. Уже не только по ночам. Уже и с лёгким снежком, который, всё же, пока таял ближе к полудню. Трубы парового отопления стояли ледяными, так что вся надежда оставалась на обогреватели. В квартире Третьякова работали три: один калорифер, согревавший гостиную, — и две допотопных, багровевших обнажёнными спиралями, рефлекторных лампы. Откуда хозяин жилища только выкопал их — Павлу не с руки было задавать этот пустяшный вопрос Третьякову. Спаленка, переоборудованная в лабораторию алхимика, в обогреве не нуждалась: сеньор Арналдо и так топил там спиртом — кочегарил спиртовки, — а иногда и дровами: однажды развёл настоящий костерок прямо у изголовья кровати, чудом не вызвав пожар. А вообще, от электричества было мало толка. Интернет не работал — похоже, сетевой кабель был повреждён где-то за пределами квартиры. Телевидение выдавало в эфир неустанно повторявшиеся предупреждения о недопустимости нарушения комендантского часа. Сообщало о введении чрезвычайного положения в столице. Выпуски новостей, в привычном виде, Павел застал лишь дважды. С дикторами и выездными репортажами: показывали армейские летучие отряды, пресекавшие мародёрство. С крохотной долей позитива: рассказали, что найдены способы лечения ещё пары десятков разновидностей Босфорского гриппа. Если бы Павел не помнил, что новая чума имеет сотни разновидностей, он бы, пожалуй, порадовался за человечество. Похоже, дикторы работали из какой-то резервной, наспех оборудованной, студии: вместо объёмных глянцевых «задников», за их спинами белел гофрированный кусок пластика, похожий на огромную ширму. Толку от дикторов и новостей было не больше, чем от электричества.

Как ни странно, в таких условиях обитатели квартиры у Красных ворот вели слежку за своим врагом — и небезуспешно.

Его звали не то Александром, не то Алексеем — у Павла никак не получалось запомнить. Зато он помнил прозвище врага — Вьюн. Листовки сообщили ему даже это; оппозиционного политика прозвали Вьюном, или Вьюнком, по двум причинам: из-за длинных фигуристых усов и из-за того, что тот умудрялся пролезать в любую щель, в любую трещину, быть в каждой дырке — затычкой. Вьюн был объявлен в розыск — за призывы к насилию и свержению законно избранной власти, — но не только не оказывался за решёткой, а и выныривал то тут, то там — вещал с грузовиков, балконов, неразобранных летних эстрадок. И за ним шли люди. Бежали, волочились, ползли люди. Громили, рвали руками и зубами, подставлялись под армейские пули — во исполнение его наказов, в его славу и честь. Павел помнил из детства: вьюнок мальчишки и девчонки во дворе называли граммофоном, — его цветы напоминали раструб этого музыкального агрегата. Александр, или Алексей, — а может, он был и Алесем, на белорусский манер, — рвал барабанные перепонки ослабевших и изверившихся, как сумасшедший граммофон. Рушил всю правильность, всю математическую складность, в головах.

Казалось, он вовсе не прятался. Имел охрану и пресс-службу. Подкатывал к очагам бунта на автомобиле, умудряясь оставаться невидимым для блок-постов, перекрывавших улицы. И всё же это была обманная открытость. Листовки сообщали: в минувший четверг Вьюнок избежал засады на Чистых прудах; в субботу, через ничтожных пару дней, снайпер стрелял во Вьюнка, но, по ошибке, застрелил его помощника, во время митинга на площади трёх вокзалов. Судьба хранила горлана и вдохновителя смуты. Судьба ли? Было похоже, тот доверял предчувствиям. Чуял опасность. А может, содержал собственную разведку. В этом и крылась проблема.

Третьяков, в первый же день после того, как подельники добрались до Красных ворот, обозначил её: «У нас — единственный шанс. Единственный выстрел». Листовки звали на митинги, но не гарантировали присутствие на них Вьюнка. Тот порой игнорировал многотысячные сходки, зато вдохновлял своим присутствием манифестации из пары сотен человек. Отслеживать его передвижения получалось легко, но — лишь постфактум. Так и тянулась эта тягомотина: митинг — погром — листовка — новый митинг — новый погром — новая листовка. Это была великолепная чума. Чума, какой не бывало прежде! Чума-костёр, чей огонь разгорался до самого неба. В поленьях из гнилой плоти недостатка не имелось. Поленья чистые, не тронутые распадом, толпились в очереди, чтобы нырнуть в огонь и умножить силу и голод пламени. Так и тянулась тягомотина для чумоборцев, пока сеньор Арналдо не объявил:

- Заряжено. Готово.

Он протягивал Третьякову пистоль. Его брови выгорели — вероятно, виновата была спиртовка, а может, и свежеизобретённый алхимиком порох.

И, словно ускоряя карусель событий, на следующее утро в почтовый ящик Третьякова легла листовка, ознакомившись с которой, тот, наморщив лоб, полувопросительно произнёс:

- Наверное, сегодня?

Павел перехватил бумажный листок: набранный жирным шрифтом текст слегка расплывался на плохой серой бумаге, но всё читалось достаточно хорошо.

«Сограждане! Друзья! Страдальцы, страдающие не по своей вине! С ваших глаз давно спала пелена. Вы знаете правду! Чиновники и олигархи — воровская хунта, которая правит страной, — обрекают вас на смерть. До сих пор они пытались уничтожить свой народ, спаивая его алкогольной отравой; отправляя участвовать в бессмысленных войнах; разжигая религиозную и социальную нетерпимость. Но этот путь показался им слишком долог. И они привлекли себе на службу эпидемию. Злой недуг. Босфорский грипп. Близится торжество тех, кто говорил о золотом миллиарде — об избранных, якобы достойных наследовать землю, когда с её лица исчезнут все остальные — быдло, плебс, чёрная кость, народ. Мы — исчезаем! Мы каждый день умираем тысячами.

Мы — народ!

А те, что самочинно поставили себя выше нас, — продолжают жить! Они владеют лекарством от Босфорского гриппа. Верящие в обратное пускай ответят себе: слышали они хотя бы об одном владельце миллионного капитала, хотя бы об одном государственном министре, хотя бы об одном армейском генерале, кого забрала бы болезнь?

Нет! Все они — живы! Зато умираем — мы!

Мы — народ!

У нас нет оружия, мы измучены болезнью, ослаблены. Потому нас пытаются разъединить, разобщить. Заточить в изоляторы, в тюрьмы, даже в собственные дома! Нам не дают выступать единым фронтом, единым народом! Но мы знаем правду! Лекарство — есть. Его утаивают от нас! Мы — безоружны, но нам нечего терять. Потому мы — непобедимая и колоссальная сила. Мы не желаем крови — в том числе и крови тех, кто убивает нас — действием или бездействием! Но прольём её, если у нас не останется иного выхода.

Мы осознаём свою силу. Сегодня мы покажем её всему миру! Сегодня, в три часа дня, мы перейдём от обороны — в наступление! На Васильевском спуске Красной площади Москвы — мы ждём каждого! Те, что больны, — приходите! Переступите через «не могу», через боль! Те, что ещё не поражены болезнью, — приходите! Переступите через нерешительность, пассивность и страх! Никакая изоляция, никакой карантин не спасут нас! Лишь в единстве — спасение! Мы заставим власть услышать нас! Мы прекращаем упрашивать, молить, заклинать — мы требуем осуществления наших извечных прав: права на жизнь, права на лекарство, право на будущее для себя и своих детей!»

- Они станут штурмовать Кремль? — Павел недоверчиво уставился на Третьякова.