Плач Агриопы

22
18
20
22
24
26
28
30

Шагая прочь от подстанции, Павел ни на секунду не успокаивался, не расслаблялся. Не чувствовал себя ни пешеходом, ни сыщиком, ни добрым самаритянином. Скорее воином, поднявшимся в штыковую атаку. Он подсознательно настраивался на долгий путь к ищенковской клинике — на опасность, на преследование, на попадание в чёрную дыру, да на что угодно. Однако, уже через пару минут, вышел на хорошо освещённый Яузский бульвар. Видимо, именно этот путь и был правильным. Предположение подтвердилось, когда, буквально через пятнадцать минут, Павел добрался до Серебрянической набережной. Правда, он вышел к Яузе неподалёку от Астаховского моста: дал небольшой крюк. Пришлось немного прогуляться вдоль тёмной речной воды. К клинике управдом подобрался со стороны фасада. Словно не веря, что всё обошлось, остановился прямо напротив яркого фонаря, освещавшего вход. Место для слежки — донельзя дурное. Павел раздумывал, вернуться ли ему к мусорному контейнеру, где обнаружил малыша, или подыскать более подходящий наблюдательный пост. Управдом всё ещё предавался размышлениям, когда рука, пытаясь согреться, юркнула в карман и нащупала там театральный бинокль. Павел вытащил недавнее приобретение. Видимо, переворачивая контейнер, он повредил оптику: на одном из окуляров отчётливо виднелась не то глубокая царапина, не то трещина. Что тут сказать: глупая покупка — глупая потеря. А может, бинокль ещё на что-то сгодится? Павел, для проверки, навёл его на трёхэтажный особняк психушки.

Сперва он подумал, что изувеченная оптика — обманула. Плюнул на приличия и угрозу разоблачения, трусцой подбежал шагов на тридцать поближе к фонарю. Теперь, невооружённым взглядом, он отчётливо видел парадный вход особняка, и, если на бинокль ещё получалось попенять, собственным глазам приходилось верить: дверь клиники была распахнута; из дверного проёма сочился свет.

Павел изумился и испугался одновременно, и не только дверь нараспашку послужила тому причиной. Он попытался разобраться в своих чувствах. Ему казалось, что-то во внешнем облике особняка успокаивало, что-то иное — внушало страх. Павел сосредоточился, закрыл на мгновение глаза — и тут же ответ нашёлся. Свет! Электрический свет! Он сразу и внушал спокойствие, и пугал. Так уж устроен человек, что свет означает для него безопасность, а темнота — угрозу. В клинике Ищенко горел свет. Значило ли это, что в здании — всё хорошо; живые люди заняты обыкновенными человеческими делами? Ведь мертвецы и призраки не нуждаются в электричестве. Но Павел сделал пугающее открытие: света в клинике было слишком много. Неведомые иллюминаты раскочегарили, похоже, абсолютно все светильники, что имелись в особняке. Управдом вспомнил: во всё время предыдущей слежки, так внезапно закончившейся с первым младенческим криком, едва ли пятая часть окон клиники была освещена. Теперь же яркий свет полыхал в здании всюду — от холла до чердака. Павел нахмурился: может, у него разыгралось воображение? Может, электричество включают по просьбам особо пугливых пациентов? Если бы не распахнутая дверь…

Управдом осторожно подобрался к ближайшему окну особняка. Заглянул внутрь.

Вспомнились манёвры, которые он устраивал под окнами подмосковного чумного дома. Вспомнилась картина, увиденная в библиотеке-мертвецкой. По телу пробежала дрожь: омерзение, ужас, тошнота, — нахлынуло всё сразу. Впрочем, ищенковская клиника страшных аналогий не порождала: первый этаж неплохо просматривался сквозь полуприкрытые занавеси; интерьер, после утреннего визита Павла, ничуть не изменился. Хотя безлюдный холл, уставленный антикварной мебелью и залитый ослепительным светом, выглядел слегка сюрреалистично.

Управдом скользнул в дверной проём. Попытался довольствоваться зазором, оставленным кем-то до него. Не сумел, плечом задел дверь. Она шевельнулась беззвучно — только с виду дореволюционная и ветхая, а в действительности — изящный новодел, посаженный на хорошо смазанные петли с пневматическим эффектом.

- Добрый вечер! Я был здесь сегодня утром. По-моему, забыл… зонт. — Ничего умнее Павлу в голову не пришло. Да и не так-то это просто — придумать повод для проникновения в чьи-то частные владения за пару часов до полуночи. Подавляя неловкость, управдом постарался говорить громко, отчётливо: если дверь открыта нараспашку по случайности — охранник услышит незваного гостя и, может, отреагирует на его появление не слишком воинственно.

Волнения были напрасны: на призывы управдома не откликнулась ни одна живая душа, первый этаж особняка казался вымершим. Что касается электричества — его здесь и впрямь не жалели: вовсю полыхали светильники, стилизованные под газовые рожки; скрытые под потолком цепочки светодиодов создавали эффект розового рассвета; даже раскрытый бар-глобус сиял изнутри собственной подсветкой.

Павел вспомнил о пункте охраны, спрятанном под лестницей. Двигаясь по стенке, на цыпочках, проскользнул к «аквариуму». Высунулся из-за перил и, через стекло, обозрел его внутренности. Получилось забавно — как если бы он играл в прятки и выскочил из-за угла на водившего. Не хватало только выкрикнуть: «Бу!» Дверь хрупкой конструкции была открыта, как и входная дверь особняка. Внутри — никого. Только мерцали мониторы, показывавшие статичные картинки больничных интерьеров. Две из них казались одинаковыми: длинные безлюдные коридоры, расчерченные белыми прямоугольниками запертых дверей. На одном мониторе с такой картинкой красовался жёлтый стикер «Второй этаж», на другом — «Третий этаж». Ещё два монитора показывали — соответственно — уличное крыльцо парадного входа и холл изнутри. Они не были подписаны. Наконец, на последнем отображалась маленькая дверь, которая куда больше подошла бы строительной бытовке, чем роскошному особняку. К двери вели ступени; камера смотрела на них сверху вниз. Павел решил, что, вероятно, перед ним — тот самый чёрный ход в клинику, в существовании которого он сомневался не так давно, — либо вход в подвал, где держат в цепях наиболее буйных больных. Хех. Чёрный юмор — лучше, чем никакой. К тому же, он истребляет страх.

Управдом поочерёдно вгляделся в каждый из мониторов. Рассмотреть картинки детально оказалось не так-то просто: руководство клиники, видимо, сэкономило на профессиональной системе видеонаблюдения; качество изображения оставляло желать лучшего. Павел подумал: может, помимо этого наблюдательного пункта, в психушке есть ещё один — оборудованный получше. Когда утром Ищенко провожал его в палату Струве, он приказывал кому-то заблокировать выход в коридор. Да и коммуникационное устройство, установленное в предбаннике палаты, вряд ли было автономным и предназначалось исключительно для санитарки.

Павел вглядывался в изображения на мониторах нехотя: картинки были нечёткими, рябили; да и в глаза — будто насыпали песка. Управдом устал и оголодал. Он усмехнулся: против Босфорского гриппа у него, похоже, иммунитет, но чума всё-таки способна справиться с ним — уморить голодом и недосыпом.

Под мониторами располагался столик, большую часть которого занимало устройство, напоминавшее микшерский пульт или рабочее место ди-джея. Наверное, ручки настройки позволяли включать в камерах режим зума и менять углы обзора, но Павел не отважился поиграть с управлением. Зато его отваги хватило, чтобы позаимствовать пачку овсяного печенья со стола. Он с удовольствием захрустел сухими сахарными кругляшами.

На одном из мониторов мелькнула тень. Павел насторожился. Движение в кадре не повторялось. Да и было ли оно? А если было — то где? Управдом взглянул на стикер: «Третий этаж». Тот самый, где обитал Струве. Павел наморщил лоб. Палата профессора — в самом конце длинного коридора. Просматривается ли с камеры коридор целиком? Ответить на этот вопрос однозначно не получалось. К тому же, пространство в кадре странно кривилось; Павел не мог понять, дефект ли это изображения, или домовой постройки. Он, отдавая себе отчёт в бессмысленности деяния, всё-таки постучал подушечками пальцев по корпусу монитора. Кто ж не знает народного рецепта: барахлит телевизор — стукни его, и электродруг вернётся в тонус.

Эффект оказался выше всяких ожиданий.

Сперва изображение на экране задёргалось, замельтешило.

Потом — разом — вырубилась вся великолепная пятёрка мониторов. Только что мерцали — худо-бедно справлялись с обязанностями, — и вдруг — пришла темнота.

А потом — был вопль, скорее визг.

Тонкий, однотонный, он нарушил тишину. Не разорвал, не уничтожил — лишь нарушил, смутил. Павел расслышал его еле-еле, да и то только потому, пожалуй, что обладал почти музыкальным слухом. Ещё немного — и звук бы упорхнул за границы восприятия, остался вещью в себе, вещью для себя. Но сейчас — Павел воспринимал его на свой счёт. Павел боялся его. Кто и как только не пугал управдома на протяжении вот уж нескольких дней кряду. Как там люди-то говорят? Пуганая ворона куста боится? Но визг, раздавшийся в клинике за два часа до полуночи, не просто пощекотал нервы. Он ничего не добавил в мироощущение Павла «от себя»: ни страшного образа, ни угрозы. Но он вытащил из глубин памяти одно омерзительное воспоминание.

Так визжал многоцветный мохнатый паук, которого Павел, будучи семилетним хулиганистым пацаном, поджарил каплей горящей пластмассы. Всё — в обход указаний матери: не пачкаться, не играть с огнём, не соваться в муравейник. Малолетний хулиган был себе на уме. Обожал поджигать хрусткие одноразовые стаканчики, фасовочные полиэтиленовые пакеты, расчёски — и потом, изображая пилота стратегической авиации, бомбить вредных садовых муравьёв. Но муравьи — цели ничтожные. Паук — другое дело. Тяжёлая, мерзкая Агриопа Брюнниха, с жёлтыми полосами на брюхе, похожая на уродливый инопланетный танк. Павел вспомнил тот день, когда изловчился и обрушил на паучину свой игрушечный напалм. И вспомнил, как паук завизжал. На одной ноте, долгим страшным визгом. Невинная отвратительная тварь словно из последних сил выдавливала из себя: «Убийца!», — обличала Павла.

Уже потом, неделю спустя, Мишаня Жигайло, двенадцатилетний обормот и «настоящий разбойник», как называли его соседские старушки, высмеял Павловы страхи. «У него шкура горела мокрая — вот и свистела. У пауков нет рта, они не могут кричать, даже если им больно», — сообщил Мишаня, в доказательство оторвав три из восьми лап у нелепого, им же пойманного, косиножки. Но малолетний Павел, в целом доверявший суждениям Мишани, так и не научился справляться с тоской, наваливавшейся на сердце при воспоминании о пластмассовой бомбардировке. Он думал: что, если он причинил пауку такую немыслимую боль, что даже немой — возопил?