Плач Агриопы

22
18
20
22
24
26
28
30

Скорлупа треснула. Желток — настоящий яичный желток — потёк по груди и конечностям насекомого. «Ариец» откатился в сторону. Прижимая раненую руку к рёбрам, бросился в предбанник и с размаху захлопнул за собой дверь. Загремел замками, запирая богомола в палате.

- Быстрей, быстрей, — подгонял он Павла.

Управдому казалось, он идёт по реке. Перешагивает через лёгкие барашки волн, босыми ногами распугивает смешных серебрянок.

- Я — как бог, я — не боюсь, — со смехом поделился Павел со спутником. — Вода — как дорога.

- Иди, иди, — успокоительно поддакивал «ариец». — Только не останавливайся. Хоть по воде, хоть по керосину, — только иди. У этой мрази, которую я запер, похоже, способность взрывать мозги. Если б ты его не ослабил — он бы и меня вырубил. Но он и сейчас — живей всех живых! Он может нас нащупать. Иди!

Павел, словно Афродита в мужском обличии, вышел из речного тумана на пляж, залитый лунным светом.

- Я присяду… — Ладонью он ощутил прохладу гладкого камня-валуна, утонувшего в серебряном песке.

- Да, давай на первое сиденье, — пропыхтел Третьяков. — Твоего психа я сам назад закину. Ну и тяжелы вы, братцы.

Заработал двигатель. А Павлу показалось, что запела свирель.

* * *

За шестнадцать дней, проведённых в палате святого Людовика, человек не научился ничему. Иные, искушённые в наслаждениях плоти, обучались там боли — он, всякого повидав на своём веку, не нуждался в уроке. Другие напитывались под госпитальными сводами злобой — он оставался смиренным. Наконец, были и те, кого Чёрная Смерть перековывала из неугомонных в терпеливцев — человек же и прежде был терпелив и умел ждать.

Вазари не солгал — дважды в день обитателей палаты кормили через узкие окна. На еду жаловаться не приходилось: иногда давали даже жареное мясо и вино. В первые дни заточения человек готовился к худшему — к тому, что еды не хватит на всех. Едва заслышав стук поварского черпака о подоконник, он вскакивал и, разыгрывая из себя кабацкого скандалиста, безжалостно тесня плечом и живых, и призраков, первым выхватывал из рук раздающего двойную порцию похлёбки, или баранины с луком. Свою половину съедал быстро и жадно. Ту, что предназначалась супруге, есть не смел, хотя женщина оставалась безмолвной и бездыханной. Похлёбку пытался вливать несчастной в горло, давил ей на подбородок, чтобы разомкнуть плотно сжатые зубы. Была ли от этого польза — человек не знал. Зато вскоре уяснил, что спешить к окну — не стоит; еды хватало. Это удивляло: палата святого Людовика была переполнена смрадными телами. Однако приблизительно треть больных не могли подняться на ноги, чтобы доковылять до окна; они оставались без пропитания. Немалое число обитателей палаты святого Людовика были попросту мертвы. За мертвецами приходили единожды в неделю — четверо плечистых мортусов и один чумной доктор в полном облачении, — а до того они занимали место в палате наравне с живыми, но в пище, ясное дело, не нуждались.

Человек понял, что смерть от голода ему не грозит. Не пугали его и взгляды страдальцев, чьи грязные подстилки располагались по соседству. В палате святого Людовика любопытство было не в чести. Каждый, казалось, жил и умирал здесь в одиночку. Да и как иначе: служители больницы не заботились о чумных, а у последних не оставалось ни сил, ни воли, ни времени на заботу друг о друге. Никто не завидовал соседу, чьё тело бубоны и петехи уродовали менее прочих. Все знали: чума справедлива. Никто не подносил пищу обезножевшим от слабости. Смерть здесь ожидали, как дорогого гостя. Изредка слышалась молитва, но чаще — стоны и возгласы пребывавших во бреду. Здесь царил странный порядок — словно обитатели палаты освоили ремесло страдания и теперь трудились на совесть, ожидая похвалы от нанимателя — от ласковой девы-Чумы. Они были прилежными ремесленниками — не болтали попусту, не отлучались слишком часто по нужде, не приятельствовали и не склочничали между собою. Трудились — и ничего больше.

Человека порадовало, что новая капелла была пристроена к госпитальным зданиям с умом — так, чтобы все больные, даже прикованные к постели, имели возможность принимать участие в литургии. Впрочем, с исповедью и причастием всё было куда сложней. Местный священник неохотно спасал души обитателей чумной палаты; надевал при этом хламиду, похожую на клювастый костюм докторов-шарлатанов, и грубые перчатки. Многие отходили к Господу и вовсе без покаяния и отпущения грехов. Человек не хотел такой участи для своей бедной жены. В первый же день заточения он отыскал помятый медный таз — такой медики использовали для кровопусканий, — и решил, что призовёт священника, громыхая медью о камень стен, как только посчитает, что верный час пробил. Однако Господь и Чума судили иначе.

На третий день пребывания в палате, человек, пытаясь, по обыкновению, накормить жену похлёбкой, вдруг ощутил, как затылок её дрогнул. Тут же она разразилась хриплым кашлем, выплёвывая гороховую жижу. Человек, не веря глазам, принялся оглаживать женины волосы и плечи, вытирать рукавом её перепачканные в похлёбке губы. Жена открыла глаза. Сначала её взгляд был пустым и блёклым, затем сделался знакомым, — таким, к какому привык человек за годы супружества.

- Жива, — выдохнула страдалица, и слёзы потекли по её щекам.

С этого дня женщина пошла на поправку. У неё спал жар. Бубоны сделались похожи на обыкновенные синяки, и человек, вспоминая, как поколачивал жену в дурные годы, иногда отводил взгляд и ощущал горечь и стыд. В такие минуты он порывался сделать для жены что-нибудь доброе: укрыть её от чужого взгляда, пусть и равнодушного, растереть ей холодные и немевшие руки, накормить посытней. Человек осмелел настолько, что, при раздаче еды, требовал теперь себе тройную порцию, — и получал её.

Шестнадцать дней и ночей провели в палате святого Людовика человек и его жена. Они мало говорили, но много смотрели друг на друга, будто видели друг друга впервые. Оба были слишком мало искушены в медицине, чтобы понять, насколько чудесно выздоровление женщины и насколько чудеснее его то невнимание, которым чума наградила человека. Тот так и не удостоился сестринского поцелуя чёрной девы, не обзавёлся ни единым чумным знаком на коже. На семнадцатую ночь, когда человек и его жена спали, в палату святого Людовика явился странный гость.

Человек никогда не жаловался на слух. Спал он чутко. Побывав, в ребячестве, в шкуре подмастерья, он хорошо усвоил, что безмятежный сон вреден для боков: мастер запросто пустит в ход кулаки, а то и на пинок расщедрится, если подмастерье не явится по первому его зову. Так что человек едва ли мог бы не расслышать, как грохочет засов на дверях чумной палаты; как скрипят дверные петли; как гремят каблуки того, кто шагает, в ночной больной тишине, по каменному полу. И всё-таки — пришелец с воли не разбудил его. Его разбудила собака — огромная чёрная собака с короткой шерстью, высокими стоячими ушами, вытянутой мордой, на длинных и тонких лапах. Она ткнулась холодным носом человеку в затылок, зловеще и тихо зарычала и, словно игривый жеребёнок, отпрыгнула в сторону, спружинив всеми четырьмя лапами сразу. Человеку понадобилось лишь мгновение, чтобы увидеть и осознать угрозу. Его тело пришло в движение. Он первым делом отгородил собою спящую жену от псины. А уж потом, поверив, что та не собирается немедленно нападать, осмотрелся.

Сделать это было не так просто: редкие светильники, выставленные вдоль стен, едва теплились. Масло, служившее им топливом, на первосортное никак не тянуло: над каждым огненным язычком клубилось облако удушливого чада, почти скрывавшее огонь. И всё-таки ночного гостя — хозяина собаки — человек разглядел. Тот был высок, хорошо сложён и — с головы до пят — залит алой кровью. Так показалось человеку на первый взгляд. Незнакомец беззвучно приблизился на несколько шагов, замер у одного из светильников — и человек понял, что обманулся. Гость был облачён в красную мантию с капюшоном — всего-то. Впрочем, вместо того чтобы успокоиться, человек испугался. Испугался всерьёз. Испугался за супругу и собственную душу. Ему показалось, незнакомец явился, чтобы отнять у него то и другое.

Капюшон красной мантии — вот что пугало пуще прочего. Глухой островерхий капюшон, полностью покрывавший голову чужака. В прорезях для глаз плескалась ночь. Человек заметил это — и сердце его едва не оборвалось. А в голове теснились мысли: кто позволил незнакомцу переступить порог чумной палаты? Знает ли привратник о том, что это случилось? Ведает ли об этом Вазари? Ночной гость слишком статен, слишком уверен в себе, чтобы почитать его за зачумлённого. А уж пса причислить к больным не выйдет и подавно.