Варшава в 1794 году (сборник)

22
18
20
22
24
26
28
30

Я не мог сравнить состояние тогдашней столицы с праздничной её внешностью во времена Четырёхлетнего сейма, но меня чрезвычайно привлекли грусть и замешательство на всех лицах… отчаяние, сетования и яростное разделение народа на два, в самой заядлой неприязни друг другу, лагеря.

Те, что были в Варшаве самыми горячими патриотами до этой поры, на новость о присоединении короля к Тарговице, уходили с проклятиями и гневом за границу. Партия якобы республиканцев, которые на вид собирались защищать бывшую свободу и права, с фанатизмом хватали власть, используя её для самого жестокого преследования. Москали, от которых на протяжении несколько лет Польша отвыкла, с издевательством, гордостью, насмешкой, угрозами снова пришли в столицу. Их приверженцы, одетые в русские мундиры, покрытые орденами, окружённые иностранными стражами превосходили всех на улицах.

Оттого, что хотели частично распускать, реорганизовать и уменьшить войско, трудно было даже попасть в него и я скорее случайно очутился на службе, чем был принят в неё. Это произошло потихоньку, за большие деньги и с немалыми трудностями.

Никогда, может быть, в действительности партия-победитель не обходилась более жестоко с ранеными на поле боя соотечественниками, как тарговичане со страной, над которой по милости русских войск установили контроль, начиная с короля, которого поили желчью и отобрали у него всякую власть, даже до последнего солдата, дали почувствовать всем, что Коссаковский и Потоцкий имеют за собой поддержку императрицы Екатерины.

Я мало мог в те времена обдумать и обсудить, но даже меня поразило это немилосердное обхождение со страной.

Во имя свободы царил в мире самый жестокий деспотизм.

Никто не удивится, когда я признаюсь, что, в то время двадцатилетний, в первые минуты прибытия в Варшаву, обрадованный мундиром, видом столицы, стольким новым, предметами и людьми, мало обращал внимания, очень мало чувствовал то, что меня окружало. Постепенно меня потом охватывала тревога и боль…

Каждый день отбивались от моих ушей жалобы на правящих тарговичан и их обхождение со страной. Даже детский ум привлекло это противоречие беспощадного деспотизма, который хотел распространять республиканские свободы.

Трепещущий король, полностью безвластный, сидел в замке, на нахальные письма Щесного отвечая полными требований стилизациями своей канцелярии. Русские генералы отдавали ему честь, но тарговичане вовсе не скрывали намерений якобы свержения с престола…

Этот мясопуст ослепших панов республиканцев продолжался столько, сколько было нужно России, чтобы на враждебных друг другу людях отомстить за Четырёхлетний сейм… Не называли сейм иначе, как заговором, покушением конституцией и революцией…

Наступил этот ужасный сейм, на который короля должны были почти насильно вытянуть из Варшавы. Гордые тарговичане оказались взятыми в ловушку.

Короткое мгновение их правления прошло, Москва дала почувствовать, что она одна тут приказывает и распоряжается. Как молния упал на предателей приговор нового раздела страны, которого, слепые, они до конца не допускали.

Было что-то ужасное даже для самых равнодушных, наименее понимающих, что делалось на этом гродненском сейме, который добивал Польшу… но почти в те же минуты, когда на сессии подписали немой приговор Польше, пробудились чувства общего ужаса, возмущения, отчаяния такого яростного, что нельзя было сомневаться, что за собой потянет несвоевременный взрыв.

Эта катастрофа пришла слишком рано после воспоминаний о Четырёхлетнем сейме, падала на горячие ещё, неостывшие надежды, а сопровождало её обхождение Москвы со страной, такое жестокое, что все, кто жил, как бы в один голос воскликнули: «Лучше умереть, чем терпеть такое унижение и неволю!»

Нигде, может быть, эти события не произвели такого впечатления, как у нас в войске… Говорили о его роспуске, о сокращении, о распространении по стране, о резком преобразовании в российские войска…

Несмотря на чрезвычайный надзор российских властей, заговор возник почти со дня раздела… Во всех повторялась одна мысль – восстание… война…

Никто не рассчитывал сил, была необходимость спасения национальной чести, если не родины. Нужно было смыть кровью позор тех людей, что подписали приговор собственной стране.

По всем пробежал будто электрический разряд…

* * *

Мне было тогда двадцать два года, не мог, поэтому, быть допущенным ни к совещаниям, ни к какой тайне, но душой и сердцем я принадлежал к обществу всех моих коллег, ожидающих только знака к борьбе. Я не знаю, были ли москалям видимы какие-нибудь приготовления, для нас же были они явными…

Во второй половине марта уже в стане москалей в Варшаве была видна какая-то тревога и чрезвычайные средства осторожности, предпринятые для удержания порядка в столице…