Манькевичи посмотрели на меня, словно изучая, не скрываю ли я что; мы приступили к еде. Известно про дедушку Манькевича то, что любил он сплетни, а в городе всегда хватает людей, что их носят, особенно, когда ожидают при той ловкости попить или поесть. Уже приступили к зразам, когда слуга объявил пана камергера.
Под этим титулом был известен нам старичок, назначенный ещё при Августе III, сегодня обедневший, живущий не известно чем в городе и играющий роль паразита. Он втиснулся во все дома, где его только как-нибудь принимали, забавлял рассказиками, чрезвычайно жадно ел, принимался за поручения, посылки, принимал даже маленькие подарки и должен был всю свою жизнь так служить людям. Будучи всем обязан саксонцам, ненавидел москалей, приписывая их интригам свержение с трона саксонской династии.
Старый камергер одевался, естественно, по-французски и, несмотря на возраст, был любезен с женщинами, болтал не очень по делу, но легко, много и так, что незнакомому человеку сразу мог вполне хорошим показаться.
Приём камергера в это время, хотя он в доме был достаточно близким гостем, имело своё значение. Он остановился на пороге, будто встревоженный тем, что застал ужин… но уже Манькевич тащил для него стул к столу и просил тарелку. Камергер, извиняясь, занял место. Он очень осторожно огляделся.
– А что же? – спросил Манькевич.
– Самая истинная правда, – пониженным голосом сказал камергер, – пусть болтают что хотят, но это так! Мадалинский пошёл на Млаву к прусской границе… в этом нет ни малейшего сомнения. –
Манькевич хлопнул в ладоши и схватился за голову, я же вскочил.
– Сядь, ради Бога распятого! – сказал старик. – Тихо, безрассудная голова, ни мру, мру! Москали теперь стены сверлят, дабы послушать… ни лицом, ни словом выдать не годиться.
Камергер продолжал дальше.
– Вокруг квартиры Игелстрёма формальный сеймик, казаки летают, бегают, вращаются… в окнах свет, несколько карет перед домом. В замке то же самое… Уже знают… думаю, что отправляют войска.
– Тогда только в Варшаве мы будем иметь, чем жить, – сказал Манькевич, – потому что ещё двадцатью днями ранее, когда ещё ничего не было, а уже арестовали Венгерского, Дзялынского и Серпиньского, что же теперь будет? Мы должны, как мыши, тулиться в норах, я и из дома не выхожу… Камергер очень усердно ел зразы.
– Нет сомнения, – начал он с ртом, полным соуса, – что надо быть чрезвычайно осторожным… шпионов как маку… За горожанами ходят, за военными, за каждым, что им кажется подозрительным.
– Остерегайся, друг мой, ради Христовых ран, – воскликнул Манькевич, – потому что, упаси Боже, пикнешь неосторожно словцо… и прицепятся к тебе, тогда ещё беды на мой дом притянешь… готовы и меня схватить… А ну! Дьявол не спит!
– Несомненно то, – поддакивал камергер, – что в доме Игелстрёма, в подземельях сидит уже несколько, другие говорят, более десятка особ… один Потоцкий даже.
– Извините, дедушка, – проговорил я, – я вовсе не думаю болтать, слова не скажу, но заранее должен то объявить, что если до чего-нибудь дойдёт, не буду последним.
Манькевич укусил свой кулак и дал мне знак молчать.
– Тихо, – отозвалась жена его.
Камергер посмотрел искоса. Я замолчал. Кроме этой новости о Мадалинском, прибывший имел много других для рассказа потихоньку и одни были страшней других.
– И не подлежит сомнению то, – добавил он, – что в городе готовятся к какому-то кошмару… Москали угрожают, что в пень нас вырежут… Собираются охранять арсенал, разоружить войско.
Я усмехнулся.