А мельница все шумела и шумела; к Марынке, сквозь ее шум, доносились голоса мужиков, балакавших в тени верб, заунывные переливы Миколкиной сопилки, чириканье ласточек, влетавших в раскрытую дверь мельницы, где у них под самой крышей, среди запыленных мухой стропил, были свиты гнезда, крики детворы, купавшейся в холодной воде Сейма. Только деда не было слышно, словно он притаился где-то в уголке темной мельницы и там думал, под шум колес и жужжанье жерновов, о своем рае с Божьими птицами и цветами, ангелами и праведниками…
В полдень дед зашел к Марынке, поглядел на нее и молча погладил по голове своей худой, желтой рукой. Ма-рынка жалко усмехнулась ему, точно стыдясь того, что она больна, и сказала слабым голосом:
— Я помру, дидусю…
И заплакала…
Дед только потряс головой и ничего не сказал…
Старик обедал один, — Марынка есть не захотела. Когда он ушел — она попыталась было встать, села и спустила ноги на пол, но у нее закружилась голова, в глазах стало темно, в ушах зазвенело — и она опять прилегла на подушку…
Дурнота скоро прошла, но силы совсем оставили Ма-рынку. Она опять поплакала, потом затихла, закрыла глаза и, слушая шум мельницы, унылые переливы сопилки и щебетанье ласточек, незаметно заснула…
Очнулась она уже поздно вечером. Мельница глубоко, сонно молчала; два сверчка где-то снаружи громко, взапуски трещали, словно старались перекричать друг друга. Дед неслышно спал на своей лавке, под образами, освещенный тусклым, светом лампадки; спала и карлица Харитын-ка, согнувшись на табурете у постели. Тишина, несмотря на треск сверчков, была такой глубокой, мертвой, словно Марынка лежала где-то глубоко под землей, куда не доносилось ни одного звука, человеческой жизни.
Сверчки вдруг умолкли, и тогда стало слышно тихое журчание просачивавшейся у плотины воды, и донесся какой-то нежный, с грустными переливами, далекий, точно плачущий и зовущий голос. Марынка приподнялась на локте и долго слушала с широко раскрытыми глазами. Что это? Миколка на сопилке играет? Или поет кто-то тоненьким голоском, идя к мельнице берегом Сейма?..
Что-то знакомое Марынке было в этом голосе, в этой песне, как будто она уже где-то слыхала ее. И сладко и отчего-то страшно было слушать ее, в груди щемило, сердце испуганно стучало, ледяной озноб лихорадки бежал по всему телу.
Марынка дрожала и беспомощно оглядывалась вокруг. Что это? откуда? Голос вдруг зазвучал громко, уже совсем близко у мельницы…
— Дидусю! Дидусю! — позвала Марынка деда. — Чуешь, дидусю?..
Дед лежал неподвижно и не отзывался. Не слышно было даже его дыханья. Не умер ли он там, на своей лавке под образами?..
Не дозвавшись деда, Марынка стала трясти за плечо карлицу.
— Харитынка, проснись!..
Гусятница открыла глаза и испуганно кинулась к ней:
— Что, сердце мое? Что, Марынко?..
Песня за мельницей сразу умолкла; опять затрещали сверчки, зажурчала вода у плотины… Марынка прислушалась — нет, тоненького голоса больше не слышно. Она спросила шепотом Харитынку:
— Слыхала?
— Что? — отвечала та тоже шепотом, испуганно глядя на нее еще не совсем проснувшимися глазами.