Весь последующий разговор в основной, существенной его части я привожу текстуально, хотя ни тогда, ни потом не записал ни одного слова из него, — просто я до сих пор слышу глуховатый, негромкий голос Фарбера, слышу каждую его интонацию, вижу его плохо выбритое лицо, освещенное неярким светом коптящей гильзы, его глаза, руки, его растрепанные, падающие на глаза, давно не стриженные волосы. Помню хорошо, как будто он сидит сейчас передо мной, маленького связиста, сначала дремавшего, положив голову на руки, потом начавшего к нам прислушиваться и даже вступившего в разговор. У него очень забавно торчали уши на совершенно круглой, коротко остриженной голове, и фамилия у него тоже была забавная — Ландрин. Помню, как в середине разговора в углу вдруг что-то зашевелилось, и это оказался фарберовский старшина. Приподнялся, посмотрел на нас заспанными, ничего не соображающими глазами, сказал: «И чего она от меня хочет? Чего? Что она мне — жена?» — и опять завалился спать. Одним словом, помню все, от первой до последней минуты, от первого до последнего слова.
Итак, Фарбер сказал: «Пожалуйста». Я собрал в себе все, что во мне было трезвого и разумного, и начал так:
— Я прошу отнестись к нашему разговору самым серьезным образом. Многое из того, что я вам сейчас скажу, — нет, не многое, по-видимому, даже все, — покажется вам странным, неправдоподобным, даже диким. Я не удивлюсь, если вы посчитаете меня ненормальным. Но это не так. Я нормален, как никогда, ненормальна ситуация, в которую я попал. Разобраться один в ней я не могу. Поэтому я обращаюсь к вам. Вам я верю.
Всю эту вступительную тираду я произнес очень медленно, подбирая и взвешивая каждое слово. Фарбер молча слушал. Под конец кивнул головой: слушаю, мол. Я продолжал:
— Как бы вы отнеслись, например, и что подумали бы обо мне, если б услышали от меня, что сегодня утром я стоял на палубе великолепного белоснежного турбоэлектрохода «Россия» и, опершись о перила, смотрел, как он пришвартовывается к пристани, на которой громадными буквами написано: «Волгоград».
— Что ж, — Фарбер улыбнулся, — сначала удивился бы, потом спросил бы: а что такое Волгоград?
— Волгоград — это Сталинград. Его переименовали в тысяча девятьсот шестьдесят первом году, после Двадцать второго съезда…
Зажмурив глаза, я выстрелил этой фразой и ожидал после нее определенной реакции — недоумения, возмущения, недоверчивой улыбки, совета обратиться в санчасть. Но Фарбер даже не улыбнулся, а просто сказал:
— А вот то, что сейчас здесь происходит, как называется — может быть, Волгоградская битва?
— Представьте себе, одно время некоторые говорили именно так.
Несколько секунд мы молчали, потом, зажмурившись опять, я сделал второй выстрел:
— Из сказанного мною единственное, что вас поразило, это переименование Сталинграда? Больше ничего?
— Простите, но, кроме этого, вы пока ничего не сказали.
— Нет, я сказал о Двадцать втором съезде.
Опять молчание.
— А до него были Двадцать первый и Двадцатый, было развенчание культа личности. А до этого еще масса событий, в том числе победа над Германией и разгром немцев вот здесь, под Сталинградом.
Фарбер оживился:
— Разгром? Победа? Ни минуты в этом не сомневался. Верите, ни минуты… А когда? Когда?
— Здесь — второго февраля сорок третьего года. А над Германией в сорок пятом году, девятого мая…
Фарбер посчитал на пальцах: