Миры Артура Гордона Пима ,

22
18
20
22
24
26
28
30

Впервые я заметил изменение в ее повадке, когда растер фосфор на бумаге, пытаясь в последний раз прочесть записку. Когда я растирал его, собака сунулась носом к моей руке и слегка огрызнулась, но я был слишком возбужден, чтобы обратить на это обстоятельство особое внимание. Вскоре после того, да не будет это забыто, я бросился на матрац и впал в некоторого рода летаргию. Тут я заметил какой‑то особенный свистящий звук совсем около моего уха и убедился, что его издавал Тигр, который тяжело дышал и храпел в состоянии величайшего явного возбуждения, причем глазные его яблоки яростно сверкали во тьме. Я сказал ему несколько слов, он ответил тихим рычанием и после этого замолк. Тут я впал опять в оцепенение, из которого снова был пробужден подобным же образом. Это повторилось три или четыре раза, и, наконец, его поведение исполнило меня таким великим страхом, что я совершенно проснулся. Тигр лежал теперь вплотную к дверце ящика, огрызаясь устрашающим образом, хотя в каком‑то пониженном тоне, и скрежеща зубами, как если бы находился в сильных конвульсиях. Я нимало не сомневался, что недостаток воды или спертый воздух трюма вызвали в нем бешенство, и был в полном недоумении, что теперь предпринять. Мысль убить его была для меня невыносима, однако же это казалось безусловно необходимым для моей собственной безопасности. Я мог явственно видеть, что его глаза были прикованы ко мне с выражением самой смертельной враждебности, и каждое мгновение я ждал, что он бросится на меня. Наконец, я не мог больше выносить страшного моего положения и решился проложить себе дорогу из загородки во что бы то ни стало, если же его противоборство вынудит меня к тому, убить его. Чтобы выбраться вон, я должен был пройти как раз над его туловищем, и он, по‑видимому, уже усмотрел мое намерение, приподнялся на передние лапы (что я заметил по изменившемуся положению его глаз) и явил целиком свои белые клыки, которые были легко различимы. Я взял остатки кожуры от окорока и бутылку с водкой и приспособил их на себе вместе с большим ножом‑резаком, который Август оставил мне, после этого, закутавшись в плащ так плотно, как это было возможно, я сделал движение к отверстию ящика. Но едва я его сделал, как собака с громким рычанием бросилась к моему горлу. Вся тяжесть ее тела ударила меня в правое плечо, и я с силой упал на левое, между тем как взбешенное животное прошло мимо меня. Я упал на колени, голова моя вся закуталась в шерстяные одеяла, и они‑то предохранили меня от вторичного яростного нападения; я чувствовал, как острые зубы с силою впиваются в шерстяную ткань, окутывающую мою шею, но, к счастью, не могут проникнуть во все ее сгибы. Я был теперь под собакой, и несколько недолгих мгновений должны были целиком предать меня ее власти. Отчаяние придало мне мужества, я смело приподнялся, стряхнул ее с себя, отталкивая изо всей силы и таща за собой одеяла с матраца. Я бросил их теперь на нее, прежде чем она могла выпутаться, выбрался через дверцу и захлопнул ее хорошенько на случай преследования. В этой борьбе, однако, я поневоле выронил кусок ветчинной кожуры, и весь мой запас провианта был теперь сведен до четверти пинты крепкой настойки. Как только это соображение промелькнуло в моем уме, мной овладел один из тех приступов извращенности, которые, можно думать, овладевают при подобных обстоятельствах избалованным ребенком, и, приподняв бутылку к губам, я осушил ее до последней капли и с яростью бросил об пол.

Едва только эхо от звука разбившегося стекла замерло, как я услышал, что имя мое произнесено нетерпеливым, но подавленным голосом, и зов этот исходил со стороны каюты. Столь неожиданным был зов и так напряженно было мое волнение, что напрасно я пытался ответить. Способность речи совершенно покинула меня, и в пытке страха, что друг мой сочтет меня умершим и вернется назад, не попытавшись добраться до меня, я стоял между корзинами около двери загородки, судорожно трепеща всем телом, раскрывая рот и задыхаясь и напрасно стараясь произнести хоть какой‑нибудь звук. Если бы тысяча миров зависела от одного слога, я не мог бы его сказать. Теперь было слышно какое‑то слабое движение среди нагроможденного хлама, где‑то там впереди от того места, где я стоял. Звук стал теперь менее явственным, и потом еще менее явственным, и потом еще менее. Забуду ли я когда‑нибудь мои чувства того мгновения? Он уходил – мой друг, мой товарищ, от которого я имел право ждать столь многого, он уходил, он хотел покинуть меня, он ушел! Он мог оставить меня жалко погибать, испустить последний вздох в самой ужасной и отвратительной из темниц – и одно слово, один маленький слог мог бы спасти меня, но этого единственного слога я не мог произнести! Я чувствовал, в том я уверен, десять тысяч раз агонию самой смерти. Мозг мой кружился, и я упал в смертельном недуге у края ящика.

Когда я падал, нож‑резак выскочил у меня из‑за пояса и с треском упал на пол. Никогда никакая волна богатейшей мелодии не вошла так сладостно в мой слух! С напряженнейшей тревогой я слушал, чтоб удостовериться, как подействует этот шум на Августа, ибо я знал, что никто иной, кроме него, не мог звать меня по имени. Все было тихо несколько мгновений. Наконец, я опять услыхал слово «Артур!», повторенное подавленным голосом, исполненным колебаний. Воскресающая надежда развязала наконец во мне способности речи, и я закричал во все горло: «Август! о, Август!» – «Тс‑с! Ради Бога молчи! – ответил он голосом, дрожащим от волнения. – Я буду с тобой сейчас, как только проберусь через трюм». Долгое время я слышал, как он движется среди хлама, и каждое мгновение казалось мне вечностью. Наконец я почувствовал, что его рука на моем плече, и он приложил в то же самое мгновение бутылку с водой к губам моим. Те только, что были мгновенно освобождены из пасти гробницы, или те, что знали нестерпимые пытки жажды при обстоятельствах столь отягощенных, как обстоятельства, стеной сомкнувшиеся вокруг меня в мрачной моей тюрьме, могут составить представление о неизреченной усладе, которую дал мне один долгий глоток богатейшего из всех телесных наслаждений.

Когда я несколько удовлетворил жажду, Август вынул из своего кармана три‑четыре холодные вареные картофелины, и я пожрал их с величайшею жадностью. Он принес с собой также свечу в потайном фонаре, и приятные лучи доставляли мне, пожалуй, не менее радости, чем пища и питье. Но я нетерпеливился узнать причину столь длительного его отсутствия, и он начал рассказывать, что случилось на борту во время моего заключения.

Глава четвертая

Бриг вышел в море, как я и предполагал, около часу спустя после того, как Август оставил мне часы. Это было двадцатое июня. Нужно припомнить, что тогда я уже находился в трюме три дня, в продолжение этого времени на борту была такая постоянная суета и так много беготни взад и вперед, особенно в каютах, что Август не имел возможности посетить меня без риска, что тайна трапа будет открыта. Когда, наконец, он пришел, я уверил его, что мне хорошо, как только может быть, и поэтому следующие два дня он только немного беспокоился на мой счет – все же, однако, выжидая удобного случая спуститься вниз. Только на четвертый день ему представился случай. Несколько раз в продолжение этого времени ему приходило в голову сказать своему отцу о приключении и, наконец, вызвать меня наверх, но мы были еще в близком расстоянии от Нантукета, и по некоторым словам, вырвавшимся у капитана Барнарда, было сомнительно, не вернется ли он тотчас же, если откроет меня на корабле. Притом, обдумав все, Август (так он мне сказал) не мог представить себе, чтобы я находился в такой крайности или что я в этом случае стал бы колебаться дать ему знать о себе через трап. Итак, обсудив все, он решил оставить меня одного, до того как встретится благоприятный случай навестить меня не будучи замеченным. Как я сказал прежде, это случилось не ранее четвертого дня после того, как он принес мне часы, и на седьмой после того, как я впервые вошел в трюм. Тогда он сошел вниз, не захватив с собой воды и съестного, имея сначала в виду только привлечь мое внимание и заставить меня выйти из ящика к трапу, после чего он взошел бы в каюту и оттуда передал бы мне вниз припасы. Когда он с этою целью спустился, то увидел, что я сплю, ибо, оказывается, я храпел очень громко. Из всех соображений, какие по этому поводу я могу делать, это, должно быть, был тот сон, в который я погрузился как раз после моего возвращения с часами от трапа и который, следовательно, длился самое меньшее – более чем три дня и три ночи. В последнее время я имел основание, по моему собственному опыту и по уверениям других, узнать о сильном снотворном свойстве зловония, исходящего от старого рыбьего жира, когда он находится в замкнутом помещении; и когда я думаю о состоянии трюма, где я был заключен, и о долгом времени, в продолжение которого бриг служил как китобойное судно, я более склонен удивляться тому, что я вообще пробудился, раз погрузившись в сон, нежели тому, что я мог спать непрерывно в продолжение означенного срока.

Август позвал меня сначала тихим голосом и не закрывая трапа, но я не ответил ему. Тогда он закрыл трап и заговорил более громко и наконец очень громким голосом, я же все продолжал храпеть. Он был в полной нерешительности, что ему сделать. Ему нужно было бы некоторое время, для того чтобы проложить себе путь через нагроможденный хлам к моему ящику, и в это время отсутствие его было бы замечено капитаном Барнардом, который нуждался в его услугах каждую минуту, приводя в порядок и переписывая бумаги, относящиеся к цели путешествия. Поэтому, обдумав все, он решил подняться и подождать другого благоприятного случая, чтобы посетить меня. Он тем легче склонился к этому решению, что мой сон показался ему очень спокойным, и он не мог предположить, чтобы я испытывал какие‑либо неудобства от моего заключения. Он только что принял такое решение, как внимание его было приковано какой‑то необычной суматохой, шум которой исходил, казалось, из каюты. Он бросился через трап как только мог скоро, закрыл его и распахнул дверь своей каюты. Не успел он перешагнуть через порог, как выстрел из пистолета блеснул ему в лицо, и в то же самое мгновение он был сшиблен с ног ударом ганшпуга.

Сильная рука держала его на полу каюты, крепко сжав за горло; но он мог видеть все, что происходило вокруг него. Его отец был связан по рукам и по ногам и лежал на ступенях лестницы, что возле капитанской каюты, головой вниз, с глубокой раной на лбу, из которой кровь струилась беспрерывным потоком. Он не говорил ни слова и, по‑видимому, умирал. Над ним стоял штурман, смотря на него с выражением дьявольской насмешки, и спокойно шарил у него в карманах, из которых вытащил большой бумажник и хронометр. Семь человек из экипажа (среди них был повар-негр) обшаривали офицерскую каюту на левой стороне судна, ища оружие, где они вскоре запаслись мушкетами и амуницией. С Августом и капитаном Барнардом в каюте всего‑навсего было девять человек – именно те самые, что имели наиболее разбойничий вид из всего экипажа. Негодяи теперь поднялись на палубу, захватив с собой моего друга и связав ему руки за спиной. Они прошли прямо к баку, который был замкнут, – двое из бунтовщиков стояли около него с топорами. Штурман закричал громким голосом: «Слышите вы там, внизу? Живо наверх, один за другим… теперь, слушаться… не ворчать!» Прошло несколько минут, прежде нежели кто‑либо появился; наконец, один англичанин, который нанялся на судно как новичок, пошел наверх, жалостно плача и умоляя штурмана самым смиренным образом пощадить его жизнь. Единственным ему ответом был удар топором по лбу. Бедняга без стона упал на палубу, черный повар поднял его на руки, как ребенка, и спокойно швырнул в море. Людей, бывших внизу и слышавших удар и плеск тела, упавшего в воду, не могли принудить выйти на палубу ни угрозами, ни обещаниями, пока не было постановлено выкурить их дымом. Последовала всеобщая схватка, и одно мгновение казалось возможным, что бриг может быть отвоеван. Бунтовщикам, однако, удалось под конец совсем закрыть бак, прежде нежели шестеро из их противников взобрались наверх. Эти шестеро, найдя себя в таком меньшинстве и без оружия, сдались после короткой схватки. Штурман надавал им обещаний – без сомнения, чтобы склонить тех, что были внизу, уступить, так как они без труда могли слышать все, что говорилось на палубе. Последовавшее доказало его прозорливость не менее, чем и его дьявольское негодяйство. Все бывшие в баке теперь выразили намерение подчиниться и, поднимаясь один за другим, были связаны по рукам и брошены на спину вместе с первыми шестью – из всего экипажа не присоединились к бунту лишь двадцать семь человек.

Последовала самая ужасная бойня. Связанные матросы были притащены к шкафуту. Здесь стоял повар с топором, он ударял каждую жертву по голове, в то время как другие бунтовщики держали ее над закраиной судна. Таким образом погибло двадцать два человека, и Август считал себя пропавшим, ожидая каждое мгновение, что настанет его черед. Но казалось, что негодяи были или утомлены, или до некоторой степени отвращены от своей кровавой работы, ибо исполнение приговора над четырьмя оставшимися узниками вместе с моим другом, который с остальными был брошен на палубу, было отсрочено, меж тем как штурман послал вниз за ромом, и вся шайка убийц устроила пьяную оргию, которая продолжалась до захода солнца. Тут они начали спорить относительно судьбы оставшихся в живых, которые лежали чуть не в двух шагах и могли расслышать каждое сказанное слово. На некоторых бунтовщиков крепкие напитки, по‑видимому, оказали умягчающее действие, ибо несколько голосов было за то, чтобы освободить пленников всех вместе с условием, чтобы они присоединились к бунту и разделили добычу. Черный повар, однако (который во всех отношениях был совершенным дьяволом и который, казалось, имел столько же влияния, если не больше, чем сам штурман), не хотел слушать такого рода предложений и несколько раз вставал с целью возобновить свою работу у шкафута. К счастью, он так был ослаблен опьянением, что менее кровожадным из компании легко было его удержать, среди них был канатчик по имени Дёрк Питерс. Этот человек был сыном индианки из племени упсарока, которое живет среди твердынь Черных Холмов около истоков Миссури. Отец его, полагаю, был торговцем шкурами или, по крайней мере, имел какие‑либо отношения с торговыми становищами на реке Льюис. Сам Питерс был одним из людей наиболее свирепого вида, каких я когда‑либо видел. Он был низкого роста, не более четырех футов восьми дюймов, но члены его были совершенно геркулесовские. Кисти его рук были так ужасно толсты и широки, что едва похожи были на человеческие. Руки у него, так же как и ноги, были согнуты очень странным образом и, казалось, не обладали гибкостью. Голова была равно уродлива, будучи огромных размеров и с запавшим теменем (как у большинства негров), и совершенно лысая. Чтобы скрыть этот недостаток, который происходил не от преклонного возраста, он обыкновенно носил парик из чего‑нибудь похожего на волосы, иногда из шерсти болонки или американского серого медведя. В то время, о котором я говорю, он носил кусок из такой медвежьей шерсти, и это немало увеличивало естественную свирепость его вида – отличительные черты типа упсароки. Рот у Питерса тянулся от уха до уха; губы были тонки и, казалось, как и другие части его тела, были лишены естественной гибкости, так что преобладающее выражение его лица никогда не менялось под влиянием какого бы то ни было волнения. Это преобладающее выражение можно себе представить, если принять во внимание, что зубы у него были ужасно длинны: выдающиеся вперед, они никогда даже отчасти не закрывались губами. Смотря на этого человека беглым взглядом, можно было подумать, что он сведен смехом, но вторичный взгляд заставлял с содроганием убедиться: если это выражение и указывало на веселье, то веселье это было весельем демона. Об этом странном человеке ходило много рассказов среди моряков Нантукета. Рассказы эти доказывали его изумительную силу, когда он находился под влиянием какого‑нибудь возбуждения, и некоторые из них вызывали сомнение относительно здравости его ума. Но на борту «Грампуса» во время бунта на него смотрели с чувством скорее насмешки, чем с каким‑либо иным. Я так подробно говорю о Дёрке Питерсе, ибо, несмотря на кажущуюся свирепость, он был главным орудием спасения Августа, и так как я часто буду иметь случай упоминать о нем позднее в ходе моего повествования – повествования, которое, да будет мне позволено здесь сказать, в последней своей части будет заключать в себе случаи, столь выходящие из уровня человеческого опыта и потому столь вне границ человеческого легковерия, что я продолжаю свое сообщение с полной безнадежностью вызвать к нему доверие и все же твердо уповая, что время и успехи знания удостоверят некоторые из самых важных и самых невероятных моих утверждений.

После многих колебаний и двух или трех резких ссор было наконец решено, что все узники (за исключением Августа, относительно которого Питерс шутя настаивал, что он возьмет его себе в секретари) будут посажены в одну из самых маленьких китобойных лодок и брошены на произвол судьбы. Штурман спустился в каюту, чтобы посмотреть, жив ли еще капитан Барнард – нужно припомнить, что он был оставлен внизу, когда бунтовщики поднялись наверх. Вскоре появились они оба, капитан бледный как смерть, но несколько оправившийся от раны. Он говорил еле слышным голосом, обращаясь к матросам, умолял их не предоставлять его воле ветра и волн, но вернуться к своему долгу и обещался высадить их, где они захотят, и не предпринимать никаких шагов для предания их правосудию. Так же успешно он мог бы говорить к ветрам. Двое из злодеев схватили его за руки и бросили через борт брига в лодку, которая была спущена, когда штурман ходил вниз. Четырех человек, которые лежали на палубе, развязали, и им было приказано повиноваться, что они и сделали, не пытаясь сопротивляться; Август все еще оставался в своем мучительном положении, несмотря на то что он бился и просил только об одной малой радости – позволить ему проститься с отцом. Горсть морских сухарей и кружка воды были переданы вниз, но ни мачты, ни паруса, ни весла, ни компаса. Лодка была привязана за кормой несколько минут, в течение которых бунтовщики держали другой совет, наконец она была отвязана и пущена по ветру. Тем временем настала ночь – ни луны, ни звезд не было видно, и волны вздымались крутые и зловещие, хотя не было большого ветра. Лодка тотчас же пропала из вида, и мало оставалось надежды насчет злополучных страдальцев, которые находились в ней. Это происшествие случилось, однако, на 35°30′ северной широты и 61°21′ западной долготы, и следовательно, не в далеком расстоянии от Бермудских островов. Поэтому Август старался утешиться мыслью, что лодке или удастся достичь земли, или она сможет подойти к суше настолько близко, что встретится с судами этого побережья.

Все паруса на бриге были теперь подняты, и он продолжал свой первоначальный путь к юго‑западу – бунтовщики задумали какую‑то пиратскую экспедицию, в которой, как можно было понять, намеревались перехватить какой‑нибудь корабль на пути от островов Зеленого Мыса к Пуэрто‑Рико. На Августа, который был развязан, не обращали внимания, и он мог ходить всюду до капитанской каюты. Дёрк Питерс обращался с ним с некоторой добротой и при одном обстоятельстве спас его от свирепости повара. Положение Августа было еще очень ненадежно, ибо люди были почти всегда пьяны и нельзя было полагаться на их постоянное благорасположение или беззаботность по отношению к нему. Однако его опасения на мой счет были, как он говорил, самым мучительным в его положении; и правда, у меня никогда не было причины сомневаться в искренности его дружбы. Несколько раз он решался рассказать бунтовщикам тайну того, что я нахожусь на борту, но не делал этого, отчасти при воспоминании об ужасах, которые он уже видел, отчасти из надежды, что ему удастся вскоре прийти мне на помощь. Для этого он был постоянно настороже, но, несмотря на постоянное бодрствование, три дня истекло после того, как лодка была пущена по воле моря и ветра, пока представился случай. Наконец, на третий день вечером с восточной стороны набежал сильный ветер, и все были призваны наверх поднять паруса. Во время суеты, которая последовала, он прошел незамеченным в свою каюту. Каково было его огорчение и ужас, когда он увидел, что эта последняя была превращена в место склада различных запасов и корабельного материала и что различные грузила старых железных канатов, который были раньше сложены около лестницы к каюте, теперь были притащены сюда, чтобы дать место ящику, и лежали как раз на трапе! Сдвинуть их так, чтобы этого не заметили, было невозможно, и он вернулся на палубу как только мог скоро. Когда он поднялся, штурман схватил его за горло и, спросив, что он делал в каюте, был готов швырнуть его через бакборт, и тут жизнь его была еще раз спасена вмешательством Дёрка Питерса. Августу надели наручни (которых на борту было несколько пар), и ноги его были крепко связаны. Потом его снесли в каюту под лестницей и бросили на нижнюю койку, примыкавшую к переборке трюма, с заявлением, что он больше не взойдет на палубу, «пока бриг остается бригом». Так выразился повар, который бросил Августа на койку, – вряд ли возможно сказать, какой точный смысл он разумел в этих словах. Все это, однако, способствовало моему спасению, как сейчас это будет видно.

Глава пятая

Несколько минут спустя, после того как повар ушел из бака, Август предался отчаянию, не надеясь больше живым оставить койку. Теперь он решил сообщить первому, кто спустится вниз, о моем положении, думая, что лучше предоставить меня случайности среди бунтовщиков, нежели дать мне погибнуть от жажды в трюме – ведь прошло десять дней, с тех пор как я впервые был заключен, а мой кувшин с водой не был достаточным запасом даже на четыре дня. Когда он думал об этом, ему пришло в голову, что можно, вероятно, найти сообщение со мной через главный трюм. При других обстоятельствах трудность и неуверенность этого предприятия удержали бы его от попытки; но теперь, во всяком случае, было мало надежды на возможность сохранить жизнь и, следовательно, мало что было терять – поэтому он целиком сосредоточил свою мысль на данной задаче.

Его ручные кандалы были первым соображением. Сначала он не видел способа сдвинуть их и боялся, что потерпит неудачу в самом начале, но, при более внимательном рассмотрении, он увидел, что железки могли соскальзывать с небольшим лишь усилием или неудобством – просто нужно было протискивать руки через них; этот род ручных оков был совершенно непригоден, чтобы заковывать в кандалы людей юных, у которых кости более тонкие и гибкие. Он развязал затем ноги и, оставя веревку таким образом, чтобы она легко могла быть вновь прилажена, на случай, если кто сойдет вниз, продолжал исследовать переборку там, где она примыкала к койке. Перегородка была здесь из мягких сосновых досок в дюйм толщины, и он увидал, что ему будет очень легко прорезать себе путь через них. Вдруг послышался голос на лестнице бака, и он только что успел вложить свою правую руку в кандалу (левая не была снята) и натянуть веревку затяжной петлей вокруг щиколки, как сошел вниз Дёрк Питерс в сопровождении Тигра, который тотчас прыгнул на койку и растянулся на ней. Собака была приведена на борт Августом, который знал о моей привязанности к животному и подумал, что мне доставит удовольствие иметь его с собой во время плавания. Он отправился за ним к нам в дом тотчас после того, как посадил меня в трюм, но забыл упомянуть об этом обстоятельстве, когда приносил часы. После бунта Август не видал Тигра до его появления перед Дёрком Питерсом и считал его погибшим, думал, что он был брошен за борт одним из злокозненных негодяев, принадлежавших к шайке штурмана. Позднее оказалось, что собака заползла в дыру под китобойной лодкой, откуда она не могла сама высвободиться, не имея достаточно места, чтоб повернуться, Питерс наконец выпустил ее и с тем особым благодушием, которое друг мой сумел хорошо оценить, привел ее к нему в бак в качестве товарища, оставив в то же время солонины и картофеля с кружкой воды; потом он вернулся на палубу, обещая сойти вниз с чем‑нибудь съедобным на следующий день.

Когда он ушел, Август высвободил обе руки из наручней и развязал ноги. Потом он отвернул изголовье матраца, на котором лежал, и своим складным ножом (злодеи сочли излишним обыскать его) начал с силой прорезать насквозь одну из досок перегородки, как только мог ближе к полу у койки. Он решил сделать прорезь именно здесь, потому что, если бы его внезапно прервали, он мог бы скрыть то, что было сделано, предоставив изголовью матраца упасть на обычное место. Однако в продолжение остатка дня никакого нарушения не произошло, и ночью он совершенно разъединил доску. Нужно заметить, что никто из экипажа не занимал бака как места для спанья. Со времени бунта все жили вместе в каюте, распивая вино, пируя морскими запасами капитана Барнарда и заботясь о плавании брига лишь в размерах безусловной необходимости. Эти обстоятельства оказались счастливыми для нас обоих, как для меня, так и для Августа; ибо, если бы все обстояло по‑иному, он не нашел бы возможности добраться до меня. А так он продолжал начатое, твердо веруя в свое предприятие. Близился рассвет, прежде чем он окончил второй разрез доски (которая была около фута выше первой, надрезанной), таким образом проделав отверстие для свободного прохода к главному кубрику. Добравшись до него, он проложил себе путь к главному нижнему люку, хотя пришлось перелезать через ряды бочек для ворвани, нагроможденных чуть не до самого верхнего дека, где оставалось лишь едва достаточно места, чтобы пропустить его. Достигнув люка, он увидел, что Тигр последовал за ним вниз, протискавшись между двух рядов бочек. Было слишком поздно, однако, пытаться дойти ко мне до зари, ибо главная трудность заключалась в том, чтобы пройти через тесно нагруженный нижний трюм. Он решил поэтому возвратиться и ждать следующей ночи. С этой целью он продолжал раздвигать предметы в люке, чтобы меньше задерживаться, когда опять сойдет вниз. Не успел он расчистить путь, как Тигр нетерпеливо прыгнул к сделанному малому отверстию, обнюхал его и издал протяжный вой, царапая лапами, как будто непременно желая сдвинуть крышку. Не могло быть сомнения, что он почуял мое присутствие в трюме, и Август считал, что собака добралась бы до меня, если б он спустил ее. Он нашел способ послать мне записку, ибо было особенно желательно, чтобы я не пытался силой проломиться к выходу, по крайней мере при теперешних обстоятельствах, а у него не было уверенности, что назавтра он сможет спуститься сам, как предполагал. Последующие события доказали, как счастлива была эта мысль; ибо, если бы записка не была получена, я без сомнения натолкнулся бы на какой‑нибудь план, хотя бы отчаянный, чтобы поднять тревогу среди матросов, и очень возможно, что обе наши жизни в результате были бы погублены.

Решив написать, он оказался в затруднении как добыть необходимый для этого материал. Старая зубочистка была тотчас превращена в перо, при этом он действовал на ощупь, ибо между деками не было видно ни зги. Бумага нашлась – обратная сторона письма к мистеру Россу. Это был первоначальный набросок, но, так как почерк бы недостаточно хорошо подделан, Август написал другое письмо, сунув первое, по счастью, в карман куртки, теперь письмо нашлось кстати. Недоставало только чернил, и замена была тотчас найдена: он надрезал складным ножом палец, как раз над ногтем – из него, как обычно в этом случае, кровь потекла в изобилии. Письмо было теперь написано, сколь это возможно было в темноте и при данных обстоятельствах. Оно вкратце объясняло, что был бунт; что капитан Барнард был пущен по морю на произвол судьбы и что я мог ожидать скорой помощи, поскольку это касалось запасов, но не должен был пытаться поднимать какую‑либо тревогу. Письмо заканчивалось словами: «Я написал это кровью – твоя жизнь зависит от того, чтобы быть в скрытости».

После того как полоска бумаги была привязана на собаке, она была спущена вниз в люк, Август же возвратился в бак, и у него не было никаких оснований думать, что кто‑нибудь из экипажа заходил туда в его отсутствие. Чтобы скрыть отверстие в переборке, он вонзил свой нож как раз над ним и повесил на него матросскую куртку, которую нашел на койке. Наручни были вновь надеты, и веревка прилажена вкруг щиколоток.

Только что все было устроено, как сошел вниз Дёрк Питерс, очень пьяный, но в прекрасном расположении духа, и принес с собой для моего друга съестное на день: дюжину больших жареных ирландских картофелин и кувшин воды. Он уселся на ящик около койки и без стеснения заговорил о штурмане и вообще о делах на бриге. Его повадка была необыкновенно своенравна и даже причудлива. Некоторое время Август был очень встревожен его странным поведением. Наконец, однако, Питерс ушел на палубу, пробормотав обещание принести назавтра хороший обед. В продолжение дня двое из экипажа (гарпунщики) спускались вниз в сопровождении повара, все трое были в последней степени опьянения. Как Питерс, они нимало не стеснялись и говорили совершенно открыто о своих планах. Оказалось, что они были совершенно несогласны между собой касательно их окончательного пути, не сходясь ни в чем, кроме мысли о нападении на корабль с островов Зеленого Мыса, с которым они с часу на час ожидали встречи. Насколько можно было удостовериться, бунт произошел вовсе не ради грабежа; частное недовольство главного штурмана капитаном Барнардом было главным побуждением. Теперь, казалось, было две главные партии среди экипажа – одной руководил штурман, другой – повар. Первая партия была за то, чтобы перехватить любое пригодное судно, какое только попадется, и снарядить его на одном из Вест‑Индских островов для пиратского крейсерования. Вторая партия, однако, более сильная, среди своих сторонников включала Дёрка Питерса, была склонна продолжать первоначально установленный путь брига на юг Тихого океана; там или заняться ловлей китов, или делать что‑либо другое, как укажут обстоятельства. Доводы Питерса, который часто посещал эти области, оказывали, по‑видимому, большое впечатление на бунтовщиков, колебавшихся между соображениями выгоды и удовольствия. Питерс уверенно говорил, что там их ждет целый мир новизны и забавы среди бесчисленных островов Тихого океана, полнейшая безопасность и безграничная свобода от каких бы то ни было препон, особенно же указывал на очаровательный климат, на возможность хорошо пожить и на чувственную красоту женщин. Ничего еще не было вполне решено, но описания индейца‑канатчика сильно завладели горячим воображением моряков, и было очень вероятно, что его замыслы привели бы наконец к определенным следствиям.

Эти трое ушли приблизительно через час, и никто больше не входил в бак в продолжение целого дня. Август лежал смирно почти до ночи. Потом он освободил себя от веревки и железок и стал готовиться к новой попытке. На одной из коек он нашел бутылку и наполнил ее водой из кружки, оставленной Питерсом, набив карманы холодными картофелинами. К его великой радости он также натолкнулся на фонарь с маленьким огарком сальной свечи. Он мог зажечь его каждое мгновение, ибо у него была коробка фосфорных спичек. Когда совсем стемнело, он пролез сквозь отверстие в переборке, из предосторожности так расположив одеяло на койке, чтобы создать впечатление закутавшегося человека. Когда он пролез, повесил матросскую куртку на свой нож, как и раньше, чтобы скрыть отверстие – это было легко сделать, вынутый кусок досок он приспособил только после. Теперь он был на главном кубрике и стал пробираться к главному решетчатому люку, как и прежде, между верхним деком и бочками для ворвани. Достигнув его, он зажег огарок свечи и, с большим трудом пробираясь ощупью среди сплошного груза в трюме, спустился вниз. Через несколько мгновений он очень забеспокоился из‑за невыносимой вони и спертости воздуха. Он подумал, что едва ли я выжил такое долгое время в моем заключении, дыша таким тяжелым воздухом. Он несколько раз позвал меня по имени, но я не отвечал, и опасения его, казалось, таким образом подтвердились. Бриг испытывал сильнейшую качку, и вследствие этого, из‑за большого шума, напрасно было прислушиваться к какому‑либо слабому звуку, вроде моего дыхания или храпа. Он открыл фонарь и поднимал его возможно выше всякий раз, как представлялся для этого удобный случай, чтобы, заметив свет, если я еще жив, я мог быть извещен, что помощь близится. Все же я не подавал никакого знака жизни, и предположение, что я умер, начало принимать характер достоверности! Он решил тем не менее пробить себе, если возможно, путь к ящику и наконец удостовериться с полной несомненностью в своих догадках. Некоторое время он продирался вперед, находясь в самом жалком состоянии тревоги, пока наконец не нашел, что проход совершенно загроможден и что нет никакой возможности продолжать путь дальше в том направлении, какое он выбрал вначале. Побежденный своими ощущениями, он бросился в отчаянии среди хлама и заплакал как дитя. В это время он услышал треск бутылки, которую я швырнул. Счастье, конечно, что так случилось – ибо каким бы ни казалось пустяшным это обстоятельство, с ним была связана нить моей судьбы. Много времени протекло, однако, прежде нежели я узнал об этом. Естественный стыд и раскаяние в своей слабости и нерешительности помешали Августу сообщить мне это тотчас же, в чем более интимная и непринужденная дружба побудила его впоследствии признаться. Задержанный в трюме препятствиями, которые не мог преодолеть, он решил отказаться от своей попытки добраться до меня и вернуться тотчас же к люку. Прежде чем вполне осудить его за это, нужно принять в соображение мучительные обстоятельства, которые его затрудняли. Ночь быстро проходила, и исчезновение его из бака могло быть обнаружено; и конечно это было бы так, если бы он не вернулся к койке до рассвета. Свеча его догорала в фонаре, и было бы чрезвычайно трудно пробраться до люка в темноте. Нужно также допустить, что он имел все основания считать меня мертвым; в этом случае ничего благого для меня не могло произойти, если бы он добрался до ящика и целый мир опасностей встретился бы ему совершенно напрасно. Он звал меня многократно, и я не отвечал ему. В течение одиннадцати дней и ночей у меня было не большее количество воды, чем то, которое содержалось в кувшине, им оставленном, – совершенно невероятно, чтобы я приберег этот запас в начале моего заключения, ибо у меня были все основания ждать скорого освобождения. Атмосфера трюма также казалась ему, пришедшему со свежего сравнительно воздуха в баке, совершенно отравной и гораздо невыносимее, чем показалось мне, когда я впервые получил убежище в ящике, ибо до того люк постоянно был открыт в продолжение нескольких месяцев. Прибавьте к этим размышлениям соображение о картине кровопролития и ужаса, свидетелем чего так недавно был мой друг; его тюремное заключение, лишения и то, что он сам едва‑едва спасся от смерти, все те шаткие и неверные обстоятельства, в коих жизнь его висела на волоске, – обстоятельства, столь способные умертвить всякую силу духа, – и читатель легко сможет, как смог я, посмотреть на кажущуюся его измену дружбе и верности скорее с чувством печали, нежели гнева.

Август ясно слышал треск бутылки, но не был уверен, что он исходил из трюма. Однако сомнение побудило его продолжать начатое. Он вскарабкался почти до дека кубрика, пользуясь как опорой грузом, и тогда, выждав затишья в килевой качке, позвал меня столь громко, сколь только мог, не считаясь с опасностью быть услышанным наверху. Нужно припомнить, что его голос достиг до меня, но я был до того побежден захватившим меня волнением, что лишился способности ответить. Уверенный, что самые худшие его предположения имели полное основание, он спустился с целью возвратиться к баку, не теряя времени. В поспешности он опрокинул несколько малых ящиков, и этот шум, как можно припомнить, я услышал. Он уже значительно отошел назад, когда падение моего ножа опять заставило его поколебаться. Он тотчас вернулся по своим следам и, вторично перебравшись через груз, громко позвал меня по имени, как и раньше выждав мгновение затишья. На этот раз я обрел голос для ответа. Придя в великую радость от того, что я еще жив, он решил теперь пойти напролом, чтобы достичь меня, не боясь никаких трудностей и опасностей. Быстро выпутавшись из лабиринта нагроможденного хлама, которым он был стиснут, он наконец натолкнулся на проход, обещавший лучшие возможности, и в конце концов после ряда усилий достиг ящика в состоянии полного истомления.