Самая страшная книга 2018 ,

22
18
20
22
24
26
28
30

– Всякий, кто глядит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем. Если же правый глаз соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело было ввержено в геенну, – издевательским тоном произнес Кондратий Селиванов. – Так я говорил почти две тысячи лет назад своим ученикам, так говорю и сейчас. Ты обречен, потому что жалел свою плоть, свою тягу к бабьей манде. Мы же не пожалели и обретем Царствие Небесное…

– Достаточно нравоучений! – перебил его Гаев. – Я уже понял, что вы лучше меня. Объясни другую вещь: ты ведь давно умер, так? Верно?

– Ошибаешься. Я не могу умереть. К чистому грязь не липнет, а смерть есть грязь, самая грязная из всех.

– Хорошо, – Гаев взвел курок, поднял револьвер. – Проверим.

Он нажал на спусковой крючок. Выстрел пробил круглую черную дыру во лбу Селиванова, но тот и бровью не повел, продолжал стоять и смотреть с бесстрастной, сводящей с ума укоризной. Гаев нажал на спуск снова, и снова, и снова, и снова – пули, которые оставались в барабане, и пули, которых не должно было там быть, одна за другой врезались в физиономию знаменитого лже-Христа, осужденного за ересь и скончавшегося в Евфимиевом монастыре семьдесят лет назад. Они смяли ему лоб, разодрали в клочья щеки, раздробили нос и правую скулу, раскрошили зубы, проломили верхнюю челюсть, оторвали ухо. Они насквозь пронзали голову, вышибая мозги, разваливая череп на части, пачкая сияющую седину алым.

Устав стрелять, Гаев опустил пистолет и стал завороженно смотреть, как в кровавом комке, едва держащемся на плечах Селиванова, извивается что-то склизкое, то ли черви, то ли змеи, то ли пальцы, создавая из ошметков плоти новую форму, стремительно выстраивая новое лицо.

Только это было другое лицо.

– Неправда! – заорал Гаев во все горло. – Неправда! Тебя нет, тебя нет здесь! Нет!

– Это так, – ответила Зинаида голосом батюшки Евграфа, матушки Аграфены и Кондратия Селиванова. – Но ведь и тебя самого здесь тоже нет.

– Что ты мелешь? – Гаев нахмурился, вздрогнул и открыл глаза. Его окружала непроглядная темень, а лицо было влажным от росы. Он лежал там же, где упал днем, на краю рощи, в двух шагах от дороги. Со стороны деревни доносилось стройное многоголосое пение, и, с трудом повернув голову, он увидел огни фонарей на околице Растопина.

Проклятье! Неужели все примерещилось? Неужели не было ничего: не уходил, не видел погибшего возницу, не пытался расстрелять Селиванова? Гаев нащупал револьвер рядом с собой, поднял, намереваясь переломить его и проверить содержимое барабана, но обнаружил, что левая рука не слушается. Он заскрипел зубами от злости и несправедливости, попробовал пошевелить левой ногой – тоже безрезультатно. Вся левая половина тела отказывалась подчиняться и больше не принадлежала ему.

Между тем, растопинцы приближались – множество бледных фигур с тусклыми светильниками и медленной, торжественной песней. В отчаянии Гаев решил укрыться в стороне от дороги и пополз сквозь траву на животе, используя только правые конечности, кряхтя от натуги. Не прошло и минуты, как пожар в его груди вспыхнул вновь. Жгло так, что он не сдержался, вскрикнул, выругался по-черному, понимая уже всю безнадежность положения своего. Жжение усиливалось с каждым вдохом, и будто в ответ на это дыхание застопорилось, заскрежетало в горле, просто прекратившем пропускать воздух. Гаев привалился спиной к березе, мокрый, перепуганный, раздавленный, и смотрел, как идут к нему смолкшие скопцы, заставляя лес шевелиться в мутных отсветах фонарей.

Они столпились вокруг, безразличные и высоченные, как корабельные сосны. Ни один не сказал ни слова. В тишине выстукивало финальные свои удары обреченное, не совладавшее с яростью сердце Гаева, обращались в лед ступни и кисти, врастали в жадную, вечно голодную землю.

Двое скопцов, шедших последними, приблизились вплотную, и он долго рассматривал их, прежде чем узнать. Зинаида и Щукин, сестра и ее муж, сестра и ее брат, а точнее, не сестра и не брат, ни то ни другое, никакого разделения между ними, они – одно и то же, и останутся одним навсегда. Оба в белом, ладонь в ладонь. Сестра не будет ему принадлежать больше, даже во снах, даже в горьких греховных мечтах, потому что не будет больше ни снов, ни мечтаний, ни грехов, ни сестры.

– Помолитесь, сволочи, – прошептал с ненавистью Гаев коченеющими губами. – За меня.

Молчание. Сердце запнулось, в груди наступила страшная пустая тишина. Уже проваливаясь в эту тишину, Гаев поднял руку с пистолетом, навел на сестру. Но выстрелить не успел. Иногда то, чего желаешь сильнее всего, не случается никогда.

Оксана Ветловская

Закон равноценного обмена

Этого ребенка Волгин отдал сам. Собственноручно. Самое ужасное, ребенок улыбался. Волгин, по правде говоря, не верил, что такое вообще бывает. То есть он слышал еще в мединституте – от опытных акушеров на перекурах, на практике – будто только что рожденные дети могут улыбаться, но с молодым задорным скептицизмом относил подобные рассказы по части баек. Вроде того, что тело умершего человека становится чуть легче – ровно на столько, сколько весит отлетевшая душа.

Ребенок, склизкий, синюшный, со странноватым нездешним личиком только пришедшего в этот мир создания, проорался, посмотрел на Волгина удивительно ясными глазами и совершенно отчетливо ему улыбнулся. А затем к Волгину шагнула медсестра Рози, которая, скучая, наблюдала за родами, и забрала этого ребенка. И Волгину ничего не оставалось, кроме как отдать его. Все равно ребенка забрали бы – если б понадобилось, то силой, и тогда Волгину ох как не поздоровилось бы. А Волгин хотел жить. Кроме того, он здесь был нужен. Очень нужен.