Тварь у порога,

22
18
20
22
24
26
28
30

— Знаете, что я вам скажу. Хватит вам слушать мою болтовню. Сейчас принесу вам другую лампу, а вы немного прилягте на кушетке в соседней комнате. Как дождь перестанет, я вас разбужу.

— Вы что, предлагаете мне свою кровать, мистер Старк?

— Нет-нет, а сам я вообще долго не ложусь.

Все мои возражения оказались тщетными. Он встал из-за стола и сходил за второй керосиновой лампой, а потом проводил меня в соседнюю комнату и указал на кушетку. По пути туда я прихватил со стола «Седьмую книгу Моисея», поскольку меня явно заинтриговали рассказы о тех чудодейственных вещах, якобы описанных на ее страницах, о которых я был наслышан уже много лет назад. Хозяин заметил это и, как мне показалось, довольно странно посмотрел на меня, но возражать не стал, после чего оставил меня одного, а сам снова вернулся в гостиную, где уселся в свое плетеное кресло.

Дождь за окном, казалось, и не думал переставать и продолжал лить как из ведра. Я поудобнее устроился на старомодной кожаной кушетке с высокими подголовниками, пододвинул лампу поближе, потому что горела она совсем тускло, и принялся читать «Седьмую книгу Моисея». Правда, довольно скоро я убедился, что в ней описывалась всякая ерунда вроде каких-то заклинаний и песнопений во славу таких «князей» преисподней как Азиель, Мефистофель, Марбуель, Барбуель, Аникуель и черт-те знает кого еще из им подобных. Содержавшиеся в книге якобы магические формулы несколько отличались друг от друга, поскольку некоторые из них предназначались для излечения от болезней, другие — для исполнения желаний, третьи использовались как своего рода залог успеха в различных делах и начинаниях, а четвертые и вовсе служили цели отмщения обидчику. Читатель неоднократно предупреждался, сколь ужасными являлись отдельные слова и выражения, и в какой-то момент я даже стал машинально повторять за автором книги некоторые из приводившихся там строк, типа: «Аяля химель адонайж амара Зебаот кадас есерайже харалиус», что было, оказывается, своеобразной колдовской молитвой-обращением к вполне конкретной группе дьяволов или духов, и служило не чему иному, как поднятию мертвеца из гроба.

Я еще пару раз прошелся взглядом по этой же фразе, повторив ее полушепотом вслух, хотя при этом, разумеется, ни на секунду не допускал, что после произнесения одних лишь этих слов может произойти что-то ужасное. И в самом деле, ничего не произошло, а потому я вскоре отложил книгу и посмотрел на часы — было начало двенадцатого. Мне показалось, что шум дождя за окном вроде бы стал стихать, во всяком случае это был уже не прежний ливень, и я по опыту знал, что вскоре после этого он должен прекратиться окончательно. Внимательно присмотревшись к обстановке в комнате, чтобы на обратном пути к двери не столкнуться с каким-нибудь креслом, я загасил лампу и решил немного отдохнуть перед продолжением пути.

Однако, несмотря на всю усталость, я почему-то никак не мог успокоиться.

Дело было даже не в том, что кушетка, на которой я лежал, оказалась довольно жесткой и холодной — просто мне казалась гнетущей сама атмосфера этого дома. Я смутно ощущал, что дом, как и его хозяин, словно затаился в ожидании чего-то такого, чему неминуемо суждено произойти. Он словно знал, что скорее раньше, чем позже его стены окончательно разойдутся в стороны, а крыша обрушится внутрь, тем самым положив конец всему его долгому и столь ненадежному существованию. Однако дело было даже не в этой специфической атмосфере, присущей, в сущности, едва ли не всем старым домам; просто мне казалось, что к этому ожиданию примешивалось что-то тревожное, даже зловещее, каким-то образом связанное с явным нежеланием Эмоса Старка отвечать на мой стук. Вскоре я обнаружил, что, как и хозяин дома, прислушиваюсь к чему-то на фоне затихающего дождя и непрекращающегося мельтешения мыши.

Оказалось, что мой хозяин отнюдь не сидел на месте. Несколько минут назад он встал с кресла и стал шаркающей походкой ходить взад-вперед по комнате, подходя то к двери, то к окну, пробуя, насколько прочно держат их запоры — но наконец вернулся к креслу и снова уселся в него, что-то бормоча себе под нос. Пожалуй, после столь долгого проживания в такой глуши, да еще в полном одиночестве, он поневоле приобрел привычку разговаривать с самим собой. Большая часть его слов оставалась совершенно неразборчивой и вообще почти неслышной, хотя изредка прорывались отдельные четкие слова, и мне показалось, что в настоящий момент его больше всего занимала мысль о том, какой процент ему придется заплатить Науму Вентсуорту за пользование его деньгами, если таковой будет с него взыскан.

— Сто пятьдесят долларов в год, — беспрестанно повторял он, — получается семьсот пятьдесят… — договаривал он уже почти со страхом в голосе. Говорил он и еще что-то, причем звук его голоса тревожил меня гораздо больше, чем я сам был готов себе в этом признаться.

Голос старика звучал довольно грустно, и это чувство, наверное, еще более усилилось бы, если бы мне удалось расслышать все произносимые фразы целиком, однако вместо этого до меня доносились лишь отдельные слова.

— Я пропал, — пробормотал он, после чего послышалась одна или две полностью бессмысленные фразы. — А они все такие… — И снова масса неразборчивых слов. — Быстро отошел, совсем сразу. — Очередная вереница непонятных или невнятно произнесенных слов. — … И не знал, что оно направлено на Наума. — Очередное бормотание.

Поначалу я подумал, что старика мучила его собственная совесть, хотя, как мне представлялось, и одного прозябания в столь ветхом доме было вполне достаточно, чтобы из головы никогда не выходили невеселые мысли. Интересно, почему он не последовал за остальными обитателями этой каменистой долины и не перебрался в какое-нибудь другое место? Что заставляло его держаться за эту дыру? Он ведь сам сказал, что одинок, причем не только в этом доме, но и вообще на целом свете, ибо в противном случае не завещал бы все свое состояние дочери Наума Вентсуорта.

Шлепанцы старика шаркали по полу, пальцы шелестели газетными страницами.

За окном послышались голоса козодоев, что определенно указывало на близкое окончание дождя, а через несколько минут голоса нескольких птиц слилось в единое почти оглушающее пение.

— Вот и козодои разгулялись, — донеслось до меня бормотание старика. — Похоже, пришли по чью-то душу. Клем Уотелей, наверное, помирает.

По мере того как дождь все более стихал, птичье пение, напротив, усиливалось, однако теперь оно мне уже не мешало, потому как сон окончательно сморил меня и я сомкнул веки.

Теперь я подхожу к той части моего рассказа, которая заставляет меня усомниться в нормальном функционировании собственных органов чувств, ибо все то, что случилось вскоре, как мне представляется, попросту не могло случиться. Сейчас, по прошествии стольких лет, я задаю себе вопрос — а не могло ли быть так, что все это мне лишь приснилось, и все же прекрасно понимаю, что это был отнюдь не сон. Подтверждением тому, что все это я наблюдал никак не во сне, являются несколько газетных вырезок, в которых говорится об Эмосе Старке, о его завещании Джини Вентсуорт и, что кажется самым невероятным, о зловещем надругательства над полузаброшенной могилой, расположенной на склоне холма в той проклятой долине.

Проспал я, похоже, совсем недолго; дождь к тому времени почти прекратился, однако поющие козодои словно окружили дом сплошной стеной своего несмолкаемого хорового пения. Несколько птиц уселись непосредственно под окном комнаты, в которой я лежал, тогда как остальные ночные создания, как мне показалось, сплошь облепили крышу шаткой веранды. Я не сомневался, что именно их оглушающий гомон и вывел меня из того состояния сонного оцепенения, в которое я, сам того не ожидая, впал. Несколько минут я лежал неподвижно, стараясь собраться с мыслями, после чего встал с кушетки, поскольку решил, что теперь, когда дождь окончательно прекратился, дальнейший путь уже не будет столь же опасным как прежде, и машина едва ли забуксует.

Однако, как только я свесил ноги с кушетки, со стороны входной двери послышался громкий стук.