Мельмот Скиталец

22
18
20
22
24
26
28
30

Глава XVIII

Miseram me omnia terrent et maris sonitus et scopuli, et solitudo, et sanctitudo Apollinis[89].

Латинская пьеса

Прошло много дней, прежде чем чужестранец снова появился на острове. Ни один человек на свете не мог бы сказать, чем он был занят и какие чувства владели им все это время. Может быть, бывали часы, когда он торжествовал, думая о горе, которое причинил, может быть, бывали другие, когда он жалел об этом. Бурная душа его походила на океан, поглотивший тысячи величавых кораблей, а теперь почему-то медливший погубить утлую лодочку, которой трудно было совершить свой путь даже при полном штиле. Побуждаемый, однако, то ли злобой, то ли нежностью, снедаемый любопытством или устав от своей искусственной жизни, столь непохожей на ту подлинную чистую жизнь, которою жила Иммали, пропитанную ароматами цветов и запахами земли и осененную сияющим небом; или, может быть, движимый другим, самым властным из всех побуждений – собственной волей, которая, хоть мы и никогда не пытаемся разобраться в ней и вряд ли даже признаемся самим себе в ее власти над нами, в действительности определяет девять десятых наших поступков, – так или иначе он вернулся. Он вернулся на берег острова очарований, прозванного так теми, кто не знал, каким именем наречь жившую на нем неведомую им богиню и кто находился в таком же затруднении по поводу этого нового объекта их теологии, как Линней, когда он сталкивался с растением, еще не описанным в ботанике. Увы! Разновидности в нравственной ботанике куда разнообразнее самых странных разновидностей в ботанике в обычном смысле этого слова. Как бы то ни было, чужестранец вернулся на остров. Но ему пришлось проложить на нем немало тропинок, раздвинуть или сломать немало ветвей, которые словно вздрагивали от прикосновения человеческой руки, и переходить вброд ручьи, в которые не погружалась еще ничья нога, прежде чем он мог обнаружить, где спряталась Иммали.

Ей, однако, и в голову не приходило прятаться. Когда он отыскал ее, она стояла, прислонившись к скале, слушая неумолчный рокот и плеск океана. Это была самая пустынная часть берега; вокруг – ни кустика, ни цветка; обожженные скалы вулканической породы и гул прибоя; волны почти касались ее маленьких ножек, которые в беспечности своей то ли искали опасности, то ли пренебрегали ею, – вот все, что ее окружало. Когда он увидал ее в первый раз, она была окружена цветами и их ароматами, всем пестрым разнообразием животного и растительного мира. Розы и павлины словно оспаривали друг у друга право украсить это прелестное существо. И она, казалось, царила меж ними, перенимая у одних благоухание, у других – пестроту. Теперь же ее, казалось, покинула даже сама природа, дочерью которой она была. Прибежищем ее была холодная скала, а постелью, куда она, может быть, собиралась лечь, – океан. На груди у нее больше не было видно раковин, в волосы не было вплетено ни единой розы. Казалось, что и характер ее изменился так же, как чувства: она уже перестала любить прекрасное в природе; словно предчувствуя участь, которая ее ожидает, она как будто вступала в союз со страшными и зловещими силами. Она полюбила скалы и океан, громыханье волн и бесплодный песчаный берег – все то, что даже звучаньем своим напоминает о горе, о вечности. Этот непрестанный унылый гул столь же однообразен, сколь и биение сердца, вопрошающего природу вокруг о том, что его ждет, и слышащего в ответ: «Горе».

Те, кто любят, могут упиваться воздухом сада и вбирать в себя его пьянящее благоухание, и кажется, что это – жертвоприношения самой природы на тот алтарь, который уже воздвигнут в сердце каждого, кто поклоняется ей, и на котором зажжен огонь; а те, кто любил, пусть уходят на берег океана – природа откликнется и им.

В воздухе вокруг была и грусть и какая-то скрытая тревога; казалось, ему передались и чувства, что боролись в груди Иммали, которая в эту минуту была так одинока, и зловещее молчание внешнего мира; должно быть, природа готовилась к одной из тех страшных катаклизм, к одному из тех судорожных опустошений, которые призваны возвещать неотвратимость божьего гнева. Сжигая на каком-то протяжении всю растительность и опаляя землю, она глухими раскатами уходящего грома грозит, что вернется в тот день, когда вселенная сгорит как свиток пергамента и все составляющие ее элементы расплавятся от небывалого жара, – и вернется, чтобы исполнить свое ужасное обещание; что сейчас это еще только начало, только предвестие. Есть ли такой раскат грома, в котором не слышалась бы угроза: «Уничтожение мира оставлено для меня, я ухожу, но я еще вернусь»? Есть ли такая вспышка молнии, которая бы не начертала в небе светящихся слов: «Грешник, я не могу сейчас проникнуть в тайники твоей души, но как встретишь ты мой блеск, когда я стану мечом в руках судии и мой всепроникающий взгляд разденет тебя донага перед всеми собравшимися мирами»? Вечер был очень темный; тяжелые тучи, надвигавшиеся, как вражеские полчища, заволакивали горизонт от края до края. Выше в небе изливался яркий, но страшный свет, подобный тому, что загорается в глазах умирающего, когда он напрягает остатки воли, а силы меж тем быстро его покидают, и он уже понимает, что конец близок. Ни одно дуновение ветерка не шевелило поверхность океана, деревья недвижно поникли, и никакой шорох не пробегал по их притаившейся листве, птицы улетели, повинуясь тому инстинкту, который побуждает их избегать страшного столкновения стихий и, спрятав голову под крыло, старались примоститься в своих излюбленных, надежно укрытых от ветра уголках. На всем острове не слышно было ни звука, который бы говорил о жизни; речка и та, словно испугавшись собственного журчанья, катила свои неприметные воды так, как будто глубоко под землей некая рука укрощала ее стремительный бег. В часы такого исполненного величия и ужаса затишья природа напоминает строгого отца, который, прежде чем начать свою грозную речь, встречает провинившегося сына зловещим молчанием, или, скорее, судью, чей окончательный приговор воспринимается с меньшим страхом, нежели предшествующая ему тишина.

Иммали смотрела на это грозное зрелище без малейшего волнения, равнодушная ко всему, что происходило вокруг. До этого времени и свет и тьма были ей одинаково милы; она любила солнце за его сияние, и молнию – за ее мгновенные вспышки, и океан – за его гулкий рокот, и бурю – за то, что она колыхала и клонила долу ветви деревьев; девушка плясала потом под их приветливой тенью в такт движениям низко свисавших листьев, которые, казалось, венчали собой ее красоту. Любила она и ночь, когда все стихало и звучали одни лишь потоки, которые в ее представлении были музыкой и пробуждали от сна звезды в небе и те принимались сверкать и мигать им в ответ.

Так было прежде. Теперь же глаза ее пристально взирали на угасающий свет и на растущую тьму, на тот кромешный мрак, который, казалось, говорил самому яркому и прекрасному из творений господа: «Уступи мне место, светить ты больше не будешь».

Тьма густела, и тучи сдвигались как войска; сплотив все свои силы, они стояли теперь сомкнутым строем, готовясь дать бой сияющему лазурью небу. Темно-багровая полоса, широкая и мутная, притаилась на горизонте, словно узурпатор, подстерегающий престол только что отрекшегося монарха; раздвигая все дальше вширь образовавшийся в небе чудовищный круг, она попеременно метала то красные, то белые молнии; рокот океана нарастал, и под мощными сводами баньянов, раскинувших свои вековые корни меньше чем в пятистах шагах от места, где стояла Иммали, эхом отдавался глубокий и какой-то потусторонний гул приближавшейся бури; стволы древних деревьев покачивались и стонали, а их безмерной крепости корни, казалось, перестали держаться за землю и, раскинувшись в воздухе, вздрагивали при каждом новом порыве ветра. Самым ничтожным звуком, какой только она могла послать с земли, воздуха или воды, природа возвещала детям своим беду.

Именно в эти минуты чужестранец решил подойти к Иммали. Опасности для него не существовало, и он не знал, что такое страх. Несчастная судьба избавила его от того и другого, но что же она ему оставила взамен? Никаких надежд, кроме одной: распространить на других тяготеющее над ним проклятие. Никаких страхов, кроме страха, что жертва его может от него ускользнуть. И, однако, несмотря на все его дьявольское бессердечие, при виде молодой девушки в нем все же заговорило что-то человеческое. Лицо ее поражало своей бледностью, глаза были устремлены вдаль, и вся фигура ее, повернутая к нему спиной (как если бы встрече с ним она предпочла объятья самой яростной бури), казалось, говорила: «Пусть лучше я достанусь богу, но только не человеку».

Эта поза, которую Иммали приняла совершенно случайно и которая отнюдь не выражала ее подлинных чувств, снова пробудила в сердце чужестранца все дурное; все злые помыслы его и его давняя мрачная страсть преследовать людей овладели им с новой силой. Видя это судорожное буйство природы и рядом с ним полную беспомощность ничем не защищенной девической красоты, он испытал приступ страсти, подобный той, которая владела им, когда страшная колдовская сила давала ему возможность беспрепятственно проникать в камеры сумасшедшего дома или тюрем Инквизиции.

Видя, что девушка окружена ужасами стихий, он ощутил странную уверенность, что, хотя небесные стрелы и могут сразить ее за какой-нибудь миг, существуют еще другие, более жгучие стрелы, что одну из них он держит сейчас в руке, и если только прицел его окажется точен, то он поразит ею душу девушки.

Вооруженный всем своим могуществом и всей своей злобой, он приблизился к Иммали, единственным оружием которой была ее чистота. Девушка стояла, сама словно отблеск закатного луча, и смотрела, как догорает этот последний луч. Облик ее так не подходил ко всему, что ее окружало, что несоответствие это могло тронуть любого, но только не Скитальца.

Ее светлая фигура выделялась на фоне окутывавшего ее мрака; нежные очертания ее стана казались еще нежнее рядом с суровой каменной глыбой, к которой она приникла; эти плавные изящные и гармоничные линии словно бросали вызов чудовищному буйству стихий, во гневе своем сеющих разрушение.

Чужестранец подкрался к ней так, что она его не заметила; шаги его заглушал шум океана и зловещие завывания ветра. Но когда он подошел ближе, он услыхал иные звуки, и они возымели на его чувства, вероятно, такое же действие, как шепот Евы, обращенный к цветам, на чувства змея. Подобно змею, он ощущал свою силу и понимал, что время пришло. Среди стремительно надвигавшихся вихрей, более страшных, чем все то, что ей приходилось видеть за свою жизнь, несчастная девушка, не сознавая, а может быть, и не чувствуя грозившей опасности, пела свою простодушную песню, говорившую об отчаянии и о любви, словно откликаясь ею на приближение бури. Кое-какие слова этой песни, страстной и полной тоски, донеслись до его слуха.

«Ночь все темнее, но разве не гуще мрак, в который он, уходя, поверг мою душу? Молнии сверкают вокруг, но разве не ярче сверкали его глаза, когда он покидал меня в гневе?

Я жила только светом, который исходил от него, так почему же я не могу умереть, когда этот свет исчез? Тучи во гневе, чего мне бояться вас? Вы можете испепелить меня, как испепеляли у меня на глазах ветви вековых деревьев, только стволы стоят и сейчас. Так и сердце мое будет принадлежать ему до скончания века.

Реви же, грозный океан! Волнам твоим, которых не счесть, никогда не вымыть из души моей его образ; тысячи волн бросаешь ты на скалу, но скала недвижима; так же недвижимо будет и сердце мое среди всех бедствий того мира, которыми он хочет меня отпугнуть; если бы не он, опасностей этих я бы никогда не узнала, для него же я брошусь сама им навстречу».

Она прервала свою простодушную песню, а потом запела ее снова, не думая в эту минуту ни об ужасах взбушевавшихся стихий, ни о том, что рядом мог находиться тот, чье коварство и чьи хитроумные козни были намного опаснее гнева всех стихий.

«Когда мы впервые встретились, на груди у меня были розы, а теперь ее прикрывают только темные листья. Когда он увидел меня впервые, все твари любили меня, а теперь не все ли равно, любят они меня или нет, ведь я сама разучилась любить их. Когда он каждый вечер являлся на остров, мне хотелось, чтобы месяц сиял ярче. Теперь же мне все равно, встает он или заходит, задернут он тучами или светел. До того, как он пришел сюда, меня все здесь любило. И тех, кого любила я, было больше, чем волос у меня на голове, теперь же я знаю, что могу любить только одного, и этот один меня покинул. Все переменилось с тех пор, как я его увидала. Цветы уже не столь ярки, как прежде; я больше не слышу музыки в журчанье воды, звезды не улыбаются мне с неба, как улыбались прежде; да и сама я стала больше любить не покой, а бурю».