Мельмот Скиталец

22
18
20
22
24
26
28
30

– Но если он действительно такой, каким его изображают, каким его знают люди, почему же его до сих пор не арестуют по приказу правительства? Почему его не заточат в тюрьму Инквизиции?

– Да ему и без того часто доводилось бывать в ее тюрьмах, может быть чаще, чем сами святые отцы того хотели, – сказал другой.

– Ни для кого, однако, не тайна, что независимо от того, что обнаруживалось на допросах, его всякий раз почти тут же освобождали.

– И что этот чужестранец перебывал едва ли не во всех тюрьмах Европы, – добавил другой, – но он всякий раз ухитрялся либо одерживать верх над теми, в чьи руки он попадал, либо просто не посчитаться с ними и строить свои козни в самых отдаленных частях Европы, в то время как все думали, что он находится в другом месте и искупает там свои грехи.

– А известно ли, откуда он родом? – спросил еще один.

– Говорят, что он родился в Ирландии, – ответили ему, – в стране, которой никто не знает и жители которой по многим причинам не желают жить у себя на родине, и что имя его Мельмот.

Испанцу было очень трудно произнести последние две буквы этого имени, которые звучали необычно для языков континента.

Один из собеседников, производивший впечатление человека поумнее всех остальных, отметил как необычайное обстоятельство то, что чужестранец этот не раз переносился из одного конца земли в другой с быстротой, совершенно немыслимой для простого смертного, и что у него была страшная привычка всюду, где бы он ни очутился, непременно отыскивать самых несчастных или самых испорченных людей, а с какими целями он это делал, никто не знает.

– Нет, знает, – произнес вдруг низкий голос, который прозвучал в ушах оторопевших людей как мощный, но приглушенный удар колокола, – знают – и он, и они.

Начало уже темнеть, однако глаза всех ясно могли различить фигуру проходившего мимо незнакомца; иные даже утверждали, что видели зловещий блеск глаз, которые если они поднимались вдруг над чьей-то судьбою, то всякий раз – наподобие светил, возвещающих людям беду. На какое-то время все замолчали и стали глядеть вслед удаляющейся фигуре, появление которой поразило всех, как разорвавшаяся вдруг бомба. Фигура эта двигалась медленно; никто из присутствующих не решался к ней ни с чем обратиться.

– Я слышал, – сказал один из них, – что, когда он наметит себе жертву, существо, которое ему дано совратить или замучить, и оно где-то близко или вот-вот должно появиться, всякий раз начинает звучать одна и та же пленительная музыка. Мне рассказывали эту странную историю те, кто своими ушами слышали эти звуки, и да хранит нас Пресвятая дева Мария!.. Ну а вы-то сами их слышали?

– Где? Что?.. – стали раздаваться голоса, и изумленные слушатели, сняв шляпы и распахнув плащи, открыли рты и затаили дыхание, восхищенные музыкой, которая вдруг зазвучала.

– Можно ли удивляться, – воскликнул один из молодых людей, – что эти волшебные звуки предвещают приближение неземной красоты! Она общается с ангелами; только святые могли послать из обители блаженных такую музыку приветствовать ее появление.

Тут глаза всех обратились на молодую девушку: она шла, окруженная толпою блестящих красавиц, но одна привлекала все взгляды, и стоило мужчинам завидеть ее, как они проникались к ней самозабвенной и просветленной любовью. Она не искала ничьего внимания, внимание это само устремлялось ей вслед и гордилось своей находкой.

Завидев приближение множества дам, кавалеры заволновались и стали всячески прихорашиваться, старательно поправляя плащи, и шляпы, и перья, что было в обычаях страны, наполовину еще феодальной, где во все времена процветали рыцарские чувства. Приближавшаяся стайка прелестных женщин отвечала на эти приготовления такою же подчеркнутой заботой о своей наружности. Поскрипывали широкие веера и нарочно в последнюю минуту прикреплялись развевающиеся по воздуху покрывала, которые, лишь отчасти пряча лицо, разжигали воображение больше, чем могла бы разжечь сама красота, которую они, казалось, так ревниво оберегали, поправлялись мантильи, чьими изящно положенными складками и хитрыми изгибами с таким искусством пользуются испанки, – все это предвещало нападение, которое в соответствии с галантными нравами своего века – это был 1683 год – кавалеры приготовились и принять и отразить.

Но у одной из участниц этого великолепного шествия не было надобности прибегать к такого рода искусственным средствам: ее поразительная природная красота резко выделялась среди всех ухищрений, которые отличали ее спутниц. Если веер ее приходил в движение, то это было с единственной целью освежить воздух вокруг, если она опускала вуаль, то лишь для того, чтобы спрятать лицо, если поправляла мантилью, то лишь с тем, чтобы стыдливо спрятать под нею очертания тела, удивительная стройность которого давала себя почувствовать даже сквозь пышные одежды этого века.

Самые развязные волокиты отступали при ее приближении с безотчетным благоговейным страхом; распутникам достаточно было одного ее взгляда, чтобы задуматься и, может быть, образумиться, натуры тонкие и чувствительные видели в ней воплощение идеала, какого не знает действительность, а люди несчастные единственным утешением своим почитали взглянуть на ее лицо; старики, глядя на нее, вспоминали дни своей юности, а в юношах пробуждались первые мечты о любви, той единственной любви, которая заслуживает этого имени, чувства, навеять которое могут лишь чистота и невинность и лишь совершеннейшая чистота – быть его достойной наградой.

Когда девушка эта появлялась то тут, то там среди веселой толпы, можно было заметить в ней что-то такое, что сразу отличало ее от любой из находившихся на площади сверстниц, и это отнюдь не было притязанием на первенство среди них: ее редкостное очарование заставило бы даже самую тщеславную из находившихся рядом женщин безоговорочно уступить ей это право, – но удивительные непосредственность и прямота, которые сказывались в каждом взгляде ее и движении – и даже в мыслях; они-то и превращали непринужденность в грацию и придавали особую выразительность каждому ее восклицанию, рядом с которым приглаженные речи окружающих казались какими-то ничтожными, ибо даже когда она живо и бесстрашно преступала правила этикета, она потом тут же просила прощения за допущенную вольность, и в раскаянии этом было столько робости и какого-то особого обаяния, что трудно было сказать, что милее – проступок ее или принесенное ею извинение.

До чего же она была непохожа на всех окружающих ее дам с их размеренной речью, жеманной походкой и всем устоявшимся однообразием нарядов, и манер, и взглядов, и чувств! Печать искусственности с самого рождения лежала на каждой черте их, на каждом шаге, и всевозможные прикрасы скрывали или искажали каждое движение, в котором по замыслу самой природы изящество должно было быть естественным. Движения же этой молодой девушки были легки, упруги; в ней были и полнота жизни и та душевная ясность, которая каждый поступок ее делала выражением мысли, а когда она пыталась их скрыть – с еще более пленительной непосредственностью выдавала обуревавшие ее чувства. Ее окружало сияние невинности и величия, которые соединяются воедино только у представительниц женского пола. Мужчины, те могут долгое время удерживать и даже утверждать в себе то превосходство силы, которое природа запечатлевает в их внешнем облике; однако черты невинности они теряют, и притом очень рано.

Ее живая и ни с чем не сравнимая прелесть в мире красоты была подобна комете и не подчинялась в нем никаким законам, разве что тем, которые понимала она одна и которым действительно хотела подчиниться, – и вместе с тем на лице ее лежала печать грусти; с первого взгляда грусть эта могла показаться преходящей и напускной, всего лишь тенью, положенной, может быть, для того только, чтобы искусно выделить яркие краски на этой столь удивительной картине, но, присмотревшись к ней ближе, внимательный взгляд заметил бы, что хотя все силы ее ума безраздельно чем-то заняты, а все чувства напряжены, сердце ее никому не отдано и томится в тоске.