Мельмот Скиталец

22
18
20
22
24
26
28
30

– Вам это известно лучше, чем мне, – ответил я.

– Что же, ты обвиняешь меня в том, что я в сговоре с нечистой силой? Кто мог принести все это к тебе в келью?

– Тот же, кто отнял их у меня, – ответил я. Слова эти, как мне показалось, на какое-то мгновение смутили его. Он ушел, заявив, что если я снова буду не давать ему спать по ночам, он вынужден будет доложить об этом настоятелю. Я ответил, что дело здесь вовсе не во мне, сам же дрожал от страха, ожидая приближения следующей ночи.

У меня были к этому все основания. Вечером, перед тем, как лечь спать, я повторял молитву за молитвой. Мысль о том, что меня хотят отлучить от церкви, угнетала меня. Повторял я и заклинания, изгоняющие нечистую силу. Мне пришлось читать их по памяти: в келье у меня не осталось ни одного молитвенника. Повторяя эти молитвы, – а они были длинны и многословны, – я в конце концов уснул. Но мне не суждено было долго спать. Возле самой постели снова раздался все тот же шепот. В ту же минуту я встал с кровати – у меня не было никакого страха. Вытянув вперед руки, босой, я принялся ходить по келье и обшаривать все углы. Руки мои натыкались на одни только голые стены – нигде ничего нельзя было ни увидеть, ни нащупать. Я снова лег и едва успел приступить к молитве, которой хотел приободрить себя, как те же вкрадчивые слова послышались снова у самого моего уха, и я не мог ни определить, откуда они исходят, ни заглушить их. Так я совершенно лишился сна. Стоило мне на какое-то мгновение задремать, как те же зловещие звуки начинали преследовать меня в моих снах. От этого постоянного недосыпания я был как в лихорадке. Ночи напролет я или прислушиваясь ждал, что вот-вот раздастся этот шепот, или слушал его, а день весь проводил в сменявших друг друга мучительных догадках. К страху моему примешивалась раздражительность, и, как только начинало темнеть, мне становилось нестерпимо тяжко. Я, правда, все время подозревал, что меня обманывают, но это никак не могло меня утешить, ибо иногда человеческая злоба и коварство измышляют такие козни, что и нечистой силе не превзойти их. Каждую ночь преследование возобновлялось и с каждым разом становилось все страшнее. Временами неизвестный мне голос пытался склонить меня к нечестивым действиям, о которых я не решусь даже рассказывать, временами внушал мне кощунственные речи, от которых бы содрогнулся сам дьявол. То он насмешливым тоном одобрял мое поведение и заверял меня, что дело мое будет иметь удачный исход, то вдруг переходил к чудовищным угрозам. Жалкое подобие сна, наступавшее в перерывах между этими вторжениями, нисколько меня не освежало. Я просыпался, обливаясь холодным потом, ощупывал рукою постель и глухим невнятным голосом повторял последние из отдававшихся у меня в ушах слов. Я вскакивал и видел собравшихся вокруг моей кровати монахов, слышал, как они жалуются на то, что я потревожил их своими криками, напугал и вынудил тотчас же кинуться ко мне в келью. Потом они начинали испуганно переглядываться и в каком-то странном оцепенении говорили друг другу и мне примерно такое: «Случилось что-то из ряда вон выходящее, у тебя на душе какой-то тяжкий грех, он не дает тебе покоя». Они заклинали меня ради всего святого и ради спасения моей души открыть им, что я такое содеял, за что меня постигает теперь эта кара. Как бы я ни был перед тем взволнован, стоило мне услышать эти слова, как я сразу становился спокойным. Я говорил:

– Ничего не случилось, зачем это вам понадобилось врываться ко мне в келью?

Тогда они качали головами и делали вид, что уходят от меня медленно и неохотно, словно сожалея о моей горькой участи, а я только повторял:

– Ах, брат Иустин, ах, брат Климент, я вижу вас, понимаю вас, помните, есть Господь на небе.

Однажды я долгое время пролежал в постели, не слыша никаких голосов. Я уснул, но скоро был разбужен ослепительным светом. Я сел на кровати и увидел перед собой лик Божьей Матери, окруженный лучезарным ореолом своей славы. Она не то чтобы стояла, а как бы парила в этом сиянии в ногах моей кровати, и в руках у нее было распятие; сама же она, казалось, милостиво приглашала меня лобызать свои пять сокровенных ран[37]. На какое-то мгновение я почти поверил в то, что передо мной действительно находится Пресвятая дева Мария. Но в ту же минуту прозвучал голос более громкий, нежели обычно: «Выгони их вон, наплюй на них, ты мой, и я требую, чтобы вассал мой сослужил мне эту службу».

При этих словах видение мгновенно исчезло, а голос снова перешел на шепот, но я уже не слышал его, я лишился чувств. Я легко мог отличить это состояние от сна по крайнему недомоганию, холодному поту и мучительному ощущению нарастающей слабости, которые предшествовали ему, и по тем судорогам, которые можно было принять за рыдания, замирания сердца или удушье и которые сотрясали меня всего, прежде чем мне удалось прийти в себя. Все это время монастырская община поддерживала и, казалось, усугубляла страшный обман, который мучил меня тем, что я не мог его разгадать, и еще больше сознанием того, что я сделался его жертвой. Когда искусство обретает всемогущество и оказывается на равной ноге с действительностью, когда мы чувствуем, что иллюзия причиняет нам не меньше зла, чем сама жизнь, страдания наши утрачивают свой высокий смысл и не способны уже принести нам успокоение. В нас самих тогда рождается дьявол, оборачивающий против нас свои силы и смеющийся, видя, как мы корчимся в муках. В течение целого дня все взирали на меня, как на чудовище, содрогались от низких подозрений и, что было всего хуже, украдкой бросали на меня взгляды, исполненные лицемерного сочувствия; взгляды эти на какое-то время, казалось, согревали меня, но потом тут же устремлялись к небесам, словно моля их простить невольно содеянный грех – сострадание к тому, от кого отвернулся Господь. Когда я встречался кому-нибудь из монахов в саду, то, завидев меня, он тут же переходил на другую аллею и осенял себя крестным знамением. Когда же мне случалось встретиться с иными из них в одном из монастырских коридоров, они подбирали полы рясы, поворачивались к стене и, перебирая четки, читали молитвы и ждали, пока я пройду мимо. Если я решался опустить руку в чашу со святой водой, стоявшую у входа в церковь, то всю воду тут же выплескивали у меня на глазах. Вся община приняла чрезвычайные меры предосторожности против нечистой силы. Монахам были розданы заклинания и формулы изгнания бесов и как за утренней, так и за вечерней мессой всякий раз читались особые молитвы. Усиленно распространялся слух, что Сатане позволено приходить в монастырь проведать своего любимого и преданного слугу и что вся братия должна быть готова к тому, что он может удвоить свои коварные усилия в борьбе с ней. Невозможно даже описать, какое действие все это произвело на юных воспитанников. Стоило им только где-нибудь завидеть меня, как они с быстротою молнии убегали прочь. Если кто-нибудь из них натыкался на меня в коридоре, то на этот случай всегда была припасена святая вода, и они выплескивали ее на меня целыми ведрами; если же почему-нибудь им этого не удавалось сделать, какой они тогда поднимали крик, как корчились от ужаса! Они становились на колени, вскрикивали, опускали глаза, громко взывали: «Сатана, смилуйся надо мной, не попирай меня своими копытами, забери свою добычу», – тут они произносили мое имя.

Наконец я ощутил, какой ужас я им внушаю. Я и сам уже начал верить, что, может быть, и вправду чем-то похож на того, кем они меня считают. Это мучительное состояние, но избежать его невозможно. Бывают обстоятельства, когда весь мир ополчается против нас, и мы сами начинаем становиться на его сторону, ожесточаясь против самих себя, лишь бы избежать томительного отчуждения от всех и вся. Вид у меня был страшный: растерянное, осунувшееся лицо, разорванная одежда, прыгающая походка, привычка постоянно что-то бормотать себе под нос и полная отрешенность от повседневной жизни обители. Можно ли было удивляться, что весь мой облик в их глазах отождествлялся с теми ужасами, которые воображение их приписывало мне? Очевидно, такое впечатление я должен был производить и на всех послушников и воспитанников монастыря. Их все время учили, что они должны ненавидеть меня, но ныне ненависть их сочеталась со страхом, а я не знаю ничего более зловещего, чем союз этих двух страстей. Как ни уныло выглядела моя келья, я старался пораньше вернуться в нее, коль скоро мне не позволяли принимать участие в вечерней службе. Как только колокол созывал всех на молитву, до меня доносились шаги монахов, спешивших к мессе; и хоть она и казалась мне прежде томительной и нудной, я отдал бы теперь все на свете, только бы мне разрешено было присутствовать на ней, дабы защитить себя от ужасной полуночной мессы Сатаны[38], на которую я ждал, что меня вызовут. Но я все же становился на колени у себя в келье и повторял все молитвы, какие только мог вспомнить, а в это время каждый удар колокола и хоровое пение, доносившиеся снизу, отдавались вокруг грозным эхом, возвещавшим мне то, что в страхе моем я уже предчувствовал, – что небеса ответили на мою мольбу отказом.

Однажды вечером, когда я все еще продолжал громко молиться, проходившие мимо моей кельи монахи сказали:

– Как, ты еще думаешь, что произносишь слова молитв? Умри, несчастный отступник, умри и будь проклят! Низвергнись скорее в преисподнюю, дабы присутствие твое больше не оскверняло наших стен!

Услыхав эти слова, я еще более ревностно возобновил свои молитвы, но это показалось им еще большим оскорблением, ибо церковники не выносят, чтобы кто-то читал молитвы не по той форме, которая принята ими. Возгласы, которые человек в одиночестве своем обращает к Богу, кажутся им профанацией. Они спрашивают: «Почему люди эти молятся не по-нашему? Как они смеют надеяться, что мольба их будет услышана?» Горе им! Неужели же внешние формы имеют какое-нибудь значение для Бога? Не есть ли исходящая от сердца мольба та единственная, которая бывает услышана им и удовлетворена? Когда, проходя мимо моей кельи, монахи восклицали: «Умри, проклятый нечестивец, умри, Господь все равно тебя не услышит!», – в ответ я, стоя на коленях, благословлял их, – так чьи же молитвы были праведнее?

В эту ночь мне снова предстояло выдержать испытание, для которого у меня больше уже не было сил. Тело мое было измождено, дух находился в непрестанном возбуждении, а мы, люди, настолько слабы, что поединок между нашими чувствами и душой неизбежно и очень скоро кончается победой более низменного начала. Не успел я лечь, как голос принялся снова нашептывать мне слова искушения. Я принялся молиться, но у меня кружилась голова, а глаза мои горели; это было пламя, жар которого я почти что физически ощущал: казалось, вся келья моя в огне. Вспомните только, что тело мое было совершенно истощено голодом, а душа изнемогала от преследований. Я боролся с одолевавшими меня видениями и сознавал, что это не что иное, как бред. Но именно оттого, что я все сознавал, бред этот становился еще неодолимей. Лучше уж сразу сойти с ума, чем знать, что все вокруг сговорились считать тебя сумасшедшим и доводить до безумия, в то время как сам отлично сознаешь, что находишься в здравом уме. Шепот в эту ночь был до того ужасен, в словах было столько надругательств и кощунства, которые невозможно повторить, столько… нет, я не в силах даже думать о них, самый слух мой проникался безумием. Казалось, во мне повредился не только рассудок, но и сами чувства. Приведу только один пример, и притом незначительный, тех ужасов, которые…

Испанец шепнул что-то на ухо Мельмоту[39]. Тот содрогнулся, после чего рассказчик взволнованным голосом продолжал.

– Больше я уже не в силах был это вынести. Я соскочил с кровати и побежал по коридору как сумасшедший; я стучался в дверь каждой кельи и взывал: «Брат такой-то, помолись за меня, помолись за меня, умоляю тебя!» Я поднял на ноги всю обитель. Потом я кинулся в церковь; двери были не заперты, и я вбежал туда. Добравшись до алтаря, я пал перед ним на колени, принялся целовать статуи святых, приник к распятию и стал громко молить о помощи, повторяя все время одни и те же слова. Монахи, разбуженные моими криками, а может быть, ожидавшие их, все устремились в церковь, однако, увидав, что я там, не стали заходить внутрь и, остановившись на пороге со свечами в руках, не спускали с меня глаз. Как все, что творилось со мной, было непохоже на состояние, в котором они пребывали; в тревоге я метался по полутемной церкви, где едва мерцали светильники, а монахи недвижной стеной стояли у двери, и на лицах у них застыл ужас, еще более ощутимый от того, что они были озарены ярким светом, который, казалось, оставил меня, чтобы отойти к ним. У меня был такой вид, что самый непредубежденный человек и тот бы непременно решил, что либо я рехнулся, либо в меня вселился бес, либо и то и другое вместе. К тому же одному Богу известно, как можно было истолковать мои странные действия, которые в окружающем меня мраке казались еще более несообразными и сумасбродными, или произносимые мною молитвы, в которых упоминалось об ужасных искушениях, которым я подвергался и от которых я просил меня защитить. В конце концов, дойдя до полного изнеможения, я упал на пол и остался лежать недвижимо, не будучи в состоянии пошевельнуться, но вместе с тем слыша и видя все, что происходит вокруг. До слуха моего донесся их спор, следует ли оставить меня там или нет, и спор этот продолжался до тех пор, пока настоятель не приказал, чтобы Божий храм был очищен от скверны. Однако страх передо мной, который все они себе внушили, был настолько велик, что ему пришлось несколько раз повторить это приказание, прежде чем оно было исполнено. Кончилось тем, что монахи подошли ко мне с бесчисленными предосторожностями, как будто перед ними был не человек, а смердящий труп, и, подхватив за полы моей рясы, вытащили меня вон из церкви и оставили лежать у порога на каменном полу. После этого они разошлись, а я ухитрился уснуть и проспать там до тех пор, пока меня не разбудил колокол, призывавший к утренней мессе. Очнувшись, я попытался подняться, однако после ночи, проведенной на сыром каменном полу, да еще в лихорадке, вызванной страхом и возбуждением, руки и ноги мне так свело, что каждое движение отзывалось во мне жгучей болью. Я несколько раз невольно вскрикнул от боли, и это было в то время, как вся братия шла к утренней мессе. Они не могли не заметить, в каком положении я нахожусь, однако ни один из них не предложил мне помощи, да и сам я не решался просить о ней. Очень долго и с большим трудом добирался я до своей кельи. Но стоило мне взглянуть на свою кровать, как меня вновь охватила дрожь, и я повалился прямо на пол, надеясь, что хоть там, может быть, обрету отдых.

Я знал, что такое чрезвычайное происшествие не могло не обратить на себя внимания, что нарушение монастырского порядка и покоя братии непременно вызвало бы расследование, даже если бы дело касалось вещей менее значительных. Но у меня было мрачное предчувствие, – а когда человек страдает, предчувствия приобретают в его жизни особое значение, – что расследование это, как бы оно ни велось, неизбежно приведет к неблагоприятному для меня исходу. Я был Ионой на корабле: с какой бы стороны ни подул ветер, я знал, что жребий все равно падет на меня. Было уже около полудня, когда меня вызвали к настоятелю. Я пошел к нему, но не так, как ходил раньше – когда слова мольбы или возмущения были готовы сорваться с языка, когда сердце мое трепетало и преисполнялось надежды и страха, когда я весь дрожал от возбуждения или ужаса, – на этот раз я шел угрюмый, павший духом, относящийся ко всему бездумно и безразлично; физические силы мои были надломлены усталостью и бессонными ночами, душевные – преследованием, непрестанным и непереносимым. Я уже больше не старался избежать самого худшего, что они могли сделать со мной, или спорить с ними; теперь, напротив, я, можно сказать, вызывал их на это, почти что хотел этого, и казалось, что отчаяние мое даже разжигает во мне безграничное любопытство перед тем, что́ они мне готовят.

Настоятель собрал у себя множество монахов; сам он стоял посредине, а они расположились на почтительном расстоянии от него полукругом. Должно быть, я был очень жалок рядом с этими людьми, выступившими против меня и гордившимися своей властью; длинные и неплохо сидевшие на них рясы придавали фигурам их то спокойствие, которое, может быть, действует на человека сильнее, нежели великолепие и блеск, – а я стоял напротив, весь оборванный, исхудавший, мертвенно-бледный и ожесточенный, будто во мне воплотился сам дьявол, призванный на суд ангелов.

Настоятель обратился ко мне с длинной речью, в которой лишь вскользь коснулся той смуты, которую вызвало в монастыре мое намерение отречься от принятого обета. Он не обмолвился также ни одним словом об обстоятельстве, которое было известно всем, кроме меня, а именно о том, что дело мое через несколько дней будет разбираться в суде. Но зато он упомянул, и притом в таких выражениях, которые (несмотря на то что я отлично понимал всю их лживость) повергли меня в дрожь, об ужасе и смятении, охвативших монастырь, когда, как он выразился, ко мне стал являться враг.

– Сатане захотелось завладеть тобой, – сказал он, – ты ведь сам отдал себя в его руки тем, что захотел отречься от обета. Ты – Иуда среди братьев, заклейменный Каин в семье первых людей, тот козел, который стремится вырваться из рук общины, чтобы убежать и остаться одному в пустыне. Ужасы, в которые твое присутствие ежечасно повергает нас, нарушают не только покой нашей святой обители, но и вообще всего цивилизованного общества. Ты не даешь уснуть не только своему соседу, но и тем, кто живет в кельях с ним рядом. Ты беспокоишь их своими душераздирающими стенаниями, ты кричишь, что у постели твоей все время топчется дьявол, что он нашептывает тебе что-то на ухо, ты бежишь из одной кельи в другую и упрашиваешь братьев за тебя молиться, крики твои тревожат праведный сон всей общины, тот недолгий сон, который они урывают в промежутках между молениями. Пока ты среди нас, весь распорядок нарушен, вся дисциплина подорвана. Воображение наших послушников и воспитанников одновременно и оскверняется и воспламеняется, когда они думают о нечестивых зловещих шабашах, которые дьявол устраивает у тебя в келье; мы ведь даже не знаем, что означают твои крики, которые все мы, однако, слышим, возвещают ли они твое раскаяние или его торжество. Посреди ночи ты вдруг кидаешься в церковь, тревожишь статуи святых, глумишься над распятием, оскверняешь алтарь; когда братия вынуждена в ответ на это небывалое по своей омерзительности кощунство вытащить тебя вон из храма, ты поднимаешь крик и смущаешь всех идущих к мессе. Словом, вопли твои, корчи, нечестивые речи, все повадки, каждое твое движение самым явным образом подтверждают подозрение, зародившееся у нас, как только ты появился в обители. Ты был мерзок с самого появления твоего на свет, – ты был исчадием греха, и ты сам это сознаешь. Как ты ни бледен, – а ты так мертвенно бледен, что даже на губах у тебя нет ни кровинки, – но стоит мне только заговорить об этом, и я вижу, как щеки твои загораются ярким румянцем. Злой дух, под знаком которого ты родился, ярый враг христианского благочестия и монашества, преследует тебя даже в стенах монастыря. Всевышний моими устами повелевает тебе оставить нас и больше не смущать. Постой, – сказал он, увидав, что я собираюсь в точности исполнить его приказание, – не торопись, интересы нашей пресвятой веры и всей общины требуют, чтобы я с особым вниманием отнесся к необычайным обстоятельствам, которыми отмечено твое нечестивое пребывание в этих стенах. В скором времени сюда прибудет епископ – подготовься, как можешь, к его приезду.