Поколение

22
18
20
22
24
26
28
30

— Да, да! — подхватил Пахомов. — Для меня мысль — бог! Она возводит человека на ту ступень, когда он способен создавать… И еще одна штука нужна для творчества. Надо довести себя до определенной черты, разогреть, что ли, чтобы все в тебе звенело, и тогда слова пойдут сами собою. Надо мне го выветрить из себя шелухи и выгрести пустой породы, и только уже потом пойдет руда и даже слитки. А для этого нужны потрясения, нужно, чтобы ты прокалился огнем сомнений и разочарований. Нужно выжечь из себя шлак, как выжигают серу из металла.

Пахомов умолк. Они уже подходили к дому. Иван Матвеевич шел тяжело, и Степан пожалел, что не настоял ехать на такси. Уже перед самым сквером Митрошин остановился и надолго закашлялся. Степан старался поддержать его под руку, а тот вырывал свой локоть и кашлял надрывно, сгибаясь в поясе почти до самой земли. Наконец приступ прошел. Иван Матвеевич разогнул высокую костлявую спину и сказал:

— Пошли… Ты рассказывай, рассказывай, Степка.

У Пахомова тепло сжалось сердце от этого слова. Он долго не мог ответить Ивану Матвеевичу, а когда тот еще раз повторил «говори, говори, Степка, я слушаю», он вдруг начал легко и свободно, будто и не было этой тяжелой паузы:

— Не все писалось у меня так. Но я, Матвеич, испытывал этот подъем духа. Так я писал свою «Окраину». Сначала было потрясение. Я будто заново увидел страну своего детства. Гнев, восхищение, возмущение, восторги, уныние и грусть — все я пережил и стал каким-то легким и звонким, точно меня в щелочи прополоскали и высушили на солнце. Состояние странное, непонятное, схожее с чувством голода и какого-то томления. А потом вдруг навалилось желание обо всем, что увидел и что пережил заново, рассказать кому-то. Рассказать сейчас же, иначе разорвет. И я начал писать. Рассказ шел трудно, сумбурно, но я чувствовал, как легко приходят слова. Странно, а может, совсем и не странно, что эти слова почти всегда были не на той прямой, по которой я шел в своих мыслях, когда обдумывал повесть. Я находил их не в тех мыслях и своих эмоциях, какие уже пережил, а они приходили ко мне, когда я сворачивал в сторону и казалось, иду совсем не туда, не по той дороге, по какой ходят нормальные люди. Первое ощущение было такое: да не туда же я иду, так не говорят и так не пишут, это все от лукавого, все глупость. Но потом соскабливалась шелуха ненужных слов, отсеивалась глупость и оставалось зерно. Строки и абзацы переписывались, песок просеивался, и оставались крупицы металла. И этот металл часто был золотом, а не медью.

Пахомов неожиданно умолк, и Митрошину показалось, что он вдруг устыдился своей откровенности и сейчас уже ругает себя за нее. Так бывало и с Иваном Матвеевичем: разговоришься с человеком о том, что тебя терзает, мучает, а ему это не совсем понятно и неинтересно, а потом спохватишься, оборвешь себя и пристыженно молчишь. Видно, то же чувство сейчас переживал Пахомов.

Ивану Матвеевичу захотелось ободрить и поддержать Степана. Весь вечер он был строг и, наверное, не совсем справедлив к нему. Ворчал, а тот все сносил и вот даже разоткровенничался. И Митрошин бросился поправлять дело:

— Я не знаю, как вы пишете свои книжки, но настрой для любой настоящей работы нужен обязательно. Бывает так, что все вроде делаешь правильно, а работа не идет. Не заводится машина, хоть ты тресни, и тогда начинаешь проверять себя, все перебирать по косточкам, где же ты дал промашку…

Пахомов посмотрел на Митрошина каким-то странным взглядом, будто только сейчас увидел его подле себя, и Ивану Матвеевичу опять показалось, что Степан был сейчас далеко от него, там, наедине с самим собою, а может, еще с кем, но только не здесь, не с ним, Митрошиным, и ему стало вдруг тоскливо и грустно, как бывает людям, когда они бросаются навстречу, а их не замечают.

«Один дьявол поймет этих писателей», — в сердцах подумал Иван Матвеевич и, запахнув на груди шарф, стал прислушиваться к боли, которая огнем жгла и грызла ему горло.

18

Едва Елена Сергеевна оказалась одна, ее стали сотрясать дрожь и слезы. Она изо всех сил боролась с ними там, в зале ресторана, а теперь все это рванулось из нее, и Елена Сергеевна уже не сдерживала ни этой дрожи, ни своих слез. Надо было только уйти подальше от людей в глубину парка, к «своей» скамейке, и там выплакаться и привести себя в порядок.

На столбах вдоль дорожек уже зажглись огни, и она свернула в сторону, в темное место, нашла скамейку, но не села, — на ней лежал снег, — только прислонилась к спинке, чтобы эта опора помогла ей справиться с собой.

Выплакавшись и оглядев себя в зеркальце, которое было вправлено в крышку сумки с внутренней стороны, она пошла к освещенной дорожке. Ей не стало легче от слез, но дрожь прошла, и она шагала пока без всякой цели, пытаясь хоть за что-то зацепиться в мыслях, что бы отвлекло ее от этой противной жалости к себе.

«Ну, что уж так жалеть, — говорила она себе, — чего убиваться? Мало ли у людей не складываются жизни? Кроме твоей личной жизни, есть ведь еще много другого: работа, сын, семья. По-всякому живут. Не одной личной жизнью…»

Она говорила себе эти правильные и прежде всегда убеждавшие ее слова, но сейчас они звучали холодно и пусто, будто их кто-то лишил смысла. Раньше эти слова помогали ей отвернуть мысль от себя и думать о другом, но сейчас оставались только словами.

Из того положения, в которое она попала, для нее нет выхода, там нет жизни, все уперлось, остановилось, и некуда ей деться со своим несчастьем. Она одна, одна, а вокруг нее запреты, стены, и куда бы она ни ступила, всем причиняет боль: Пахомову, мужу, Олегу и даже доброму Ивану Матвеевичу…

Мысли наматывались, как бесконечный клубок, им не было ни конца, ни края, и Елена Сергеевна, чтобы наконец оборвать их, стала думать, где же она в своей жизни допустила ошибку, где свернула на неверную дорогу, которая завела ее в эту топь.

В последнее время она все чаще думала об этом. Раскручивала, как киноленту, свою жизнь в обратном направлении и видела, что таких ошибок было много. Но самая главная одна: она хотела убежать от себя, хотела убедить себя, что Пахомов, предав ее тогда в Москве, не достоин ни ее любви, ни ее самой. Она хотела выбросить его из сердца и забыть и думала, что выбросила и забыла, а сама только притворялась…

Всю жизнь любила и не могла забыть…