Поколение

22
18
20
22
24
26
28
30

— Ты зубы-то не скаль! У вас ведь, что ни книга, что ни пьеса, обязательно этот семейный разлад и чужая, ворованная любовь. Вы думаете, если человек любит свою жену и у него все нормально в семье, так это уже и неинтересно, и про такое и читать не будут. Да будут! Только напишите хорошо и без брехни… И все скажут вам спасибо.

— Иван Матвеевич, а разве в жизни мало разбитых семей и неудавшейся любви? — Пахомов нажал на последнее слово, показывая, что он намерен перевести разговор в шутливый тон. Но Иван Матвеевич, видно, не хотел этого и отвечал всерьез.

— Немало. Но не вся же она склеена из этого. Нормальных семей больше. А в вашей литературе только несчастная любовь и разваливающаяся семья.

— Так уж и только? — загораясь спором, возразил Пахомов.

— А ты мне назови книжку, где бы все было нормально. Где бы муж или жена не смотрели на сторону.

Пахомов рванулся назвать такие романы и повести, но как-то с ходу они не приходили ему на память. Он стал перебирать романы Толстого, Достоевского, но и тут он находил лишь подтверждение словам Ивана Матвеевича. Пахомов стал лихорадочно искать примеры в современной литературе, но что-то не находил их, и тогда он вдруг сердито сказал:

— У нас уже было печальное время, когда мы изо всех сил хотели, чтобы литература учила людей только на положительном примере. От писателя требовали идеального героя, а потом эти книги нарекли лакировочной литературой, и о ней все сейчас забыли.

— Ну, этого я не знаю. Что вы там лакировали и что нарекли. А вот скажи, зачем понадобилась твоему академику, великому ученому, эта несчастная любовь? У него и так, бедного, жизнь мученика, а ты ему еще эту женщину навязал.

Пахомов смотрел на Митрошина такими глазами, какими смотрят на человека, который вдруг начал говорить не то, что от него ожидали. А Иван Матвеевич, будто и не замечая этого взгляда, продолжал:

— А знаешь, зачем ты это сделал?

— Зачем? — машинально спросил Степан.

— А чтобы заковыристее было. Чтобы люди смотрели на твоего ученого и ахали, охали и лили слезы. Я не знаю, о чем думают академики, как у них идет рабочий день, но я верю, что они такие же нормальные люди, как и все. И не надо им вешать гири на руки и ноги.

Они уже вышли из такси и направились к входу в театр, а Иван Матвеевич продолжал говорить, и Пахомову вдруг показалось, что он понимает причину раздражения старика. Тот мстит ему за Лену. И пьеса его тут ни при чем. Если бы он, Степан, затеял разговор о другом, Митрошин все равно бы спорил и упрекал его, потому что тогда, вернувшись от Прокопенко, не доругал его за Лену, а вот сейчас это раздражение опять прорвалось, и он доругивает его.

И потом, когда они сидели в театре и смотрели спектакль, который Матвеевичу понравился больше, чем в их театре, старик все еще раздраженно отвечал на его реплики. Пахомов подумал: «Вот ведь Митрошин мудрый, все понимающий старик, а тоже человек настроения. Не может быть объективным. Не может! Наверное, человеку вообще не дано быть беспристрастным, только машина может быть такой. — И тут же добавил: — И без души».

Иван Матвеевич напрочь отказался ехать из театра на такси, сказав, что «нечего попусту транжирить деньги». Пришлось спуститься в метро. Дорогой они говорили о спектакле. Пахомов приходил в себя. Тревога, из-за которой Пахомов плохо смотрел спектакль, понемногу начинала ослабевать, и он становился тем Степаном Пахомовым, который мог и слушать собеседника и говорить сам то, о чем думает.

С обсуждения спектакля они перешли на разговор странный не столько для Пахомова, сколько для Митрошина. Так подумал Степан, когда Иван Матвеевич вдруг спросил:

— Ну, а как вы, писатели, вообще пишете? С чего вы начинаете? И что для вас в вашем письме главное?

Пахомов немного растерялся от этих вопросов. Хотел сказать обычную и ничего не значащую фразу, какой он иногда отшучивался на встречах с читателями: «Сажусь и пишу»; однако в вопросах Ивана Матвеевича неожиданно уловил тот особый смысл, который помог ему не только отвечать, но и самому спросить себя: «А как же все-таки?» И понимал, что если бы сейчас Митрошину начали отвечать сто писателей, они бы все говорили о своем, но, наверное, речь шла бы о том же, о чем сейчас думает он, Пахомов.

— В моем писательском деле, — начал он, — главное — мысль. Она рождает образ, а не наоборот. Эту простую до примитива истину я постиг не сразу. Раньше мучительно искал слова и думал, что они выведут меня на образ. Иногда так и было, а вернее, казалось. Сейчас я знаю, главное — мысль. У других, наверное, не так, а у меня — мысль всегда возбуждает и ввергает в состояние, которое позволяет творить, писать. И должен сказать тебе, Матвеич, что для этого нужно найти путную мысль.

— Путная мысль, — отозвался Митрошин, — во всяком деле не помеха. Я всегда уважал больше тех, кто сначала думает, а потом делает.