Поколение

22
18
20
22
24
26
28
30

— Это тебя вино сморило. — Митрошин поднялся из-за стола. — И, правда, пойду…

9

Пахомов заболевал. Его то бил озноб, то бросало в жар, то, наконец, подавлял страх; он боялся этой работы, боялся, а отрешиться от нее не мог, она была в нем, как отрава, которая начала проникать в кровь.

Всякий раз, прежде чем взяться за повесть, рассказ или пьесу, он долго «вызревал», в нем копился «яд» будущей работы, и, когда тот пронизывал все его по́ры так, что не было сил сопротивляться, он бросался, как с моста, в незнакомую ему реку и плыл.

В этот раз все было так же. Степан физически ощущал симптомы той же болезни, но вот страх, какой он всегда испытывал перед новой работой, страх, обычно похожий на состояние перед прыжком, был другим. Пахомова охватывала безысходность, и он не только не знал, как от нее отделаться, но и был уверен, что его безысходность вообще непреодолима, потому что он, писатель Пахомов, нарушил свое же правило: писать не то, что хочешь, а то, что можешь. Его главным правилом было браться только за то дело, которое тебе по силам. Сегодня же он взбунтовался, дерзнул нарушить свой принцип и брался за то, что было выше его сил, а возможно, и не только его, но и сил любого другого смертного. Степан брался за заведомо обреченное на неудачу дело.

Если бы Пахомов был молодым, начинающим литератором, ну, тогда и говорить не о чем. Они часто рубят дерево не по плечу, и в этом есть свой резон, но ведь он занимается писательством почти два десятка лет, он-то знает, что ему по силам, а что нет. Ему казалось, что в свои сорок пять он знает то, чего не знают те, молодые, — знает, что под силу литературе, а что нет, за что она может браться, а что надо решать другими средствами.

И вдруг это затмение. Этот выломившийся из жизни человек, человек, уподобившийся поезду, который сошел с рельсов и вздумал идти по степи. Далеко ли он уйдет?

Конечно, ту задачу, которая так неожиданно выросла и захватила Пахомова, можно попробовать решать в условном, фантастическом жанре. Условность — одна из закономерностей литературы…

Но его герой был реальнее всех тех людей, о каких он до сих пор писал. Пахомов встретил его на Севере и прожил с ним почти полгода. Это был человек с трагической и вместе с тем удивительной судьбой и с еще более удивительной (Пахомов не мог подыскать другого слова) жизненной философией, от которой нельзя было отмахнуться, хотя она на первый взгляд и казалась, что называется, «ни в какие ворота». Однако за этой позицией стояла вся его жизнь, жизнь человека образованного, смелого, много повидавшего и еще больше пережившего, а главное, мыслящего совсем другими категориями, чем те, кто его окружал.

Пахомов уже больше двух часов сидел за столом, а перед ним были чистые листы бумаги и всего три фразы, которые он записал сразу, как только Иван Матвеевич ушел из кухни в комнату.

«Я многое пережил, начиная с нэпа… Что ты меня учишь?.. Не вписался я — вот и все».

Как он ни бился, дальше не шло, хотя это были фразы из его спора с Семеном Васильевичем Вырубовым (фамилию, имя и отчество он изменил в романе).

Наконец лист с этими фразами был отложен в сторону. Пахомов понял, что они не дают того ключа, которым он мог открыть заветную шкатулку с нужными ему словами.

Он понимал, что сейчас, чтобы дело сдвинулось с места, ему нужны не слова, а фразы, именно фразы, емкие, короткие и разящие, как выстрел, которыми должен сразу заявить своего героя таким, каков тот есть на самом деле.

Вырубов должен был сразу сказать такое, чтобы читателя зацепило, пусть даже покоробило, как зацепило и покоробило его, Пахомова. Правда, с ним это случилось не скоро, хотя уже с первой встречи понял необычность этого человека. Раскрылся перед ним Вырубов после того, как они прожили в одной комнате общежития («молодой» и «старый» холостяки, как их называли на северном нефтепромысле) почти два месяца. Но то было в жизни, а здесь — литература, где все должно быть убедительно и правдиво.

Пахомов знал, что роман надо начинать с прямой речи Вырубова, ибо этот тихий, замкнутый, на вид очень заурядный человек — весь в споре, в споре не только с тем миром, в котором он жил, но и с самим собою.

У Пахомова приготовлено много таких фраз. Он слышит интонацию Семена Васильевича, но это уже не его, настоящего Вырубова, слова, а слова литературного героя, в которых оставалась от подлинной речи прототипа только коренная основа, как осталось отчество от его подлинного имени. Он писал слова, произносил их вслух и тут же рвал лист и клал перед собою чистый.

Фразы сами по себе были вырубовские. Они могли дальше пригодиться в романе, но Пахомов безжалостно рвал листы.

На краю обеденного стола выросла внушительная стопка мелко изорванной бумаги. Пахомов всегда рвал тщательно, чтобы не было соблазна вернуться к отвергнутому; листок с первыми тремя фразами, тоже отвергнутыми, лежал сбоку, и на него он только косился, но всякий раз сдерживал в себе желание разорвать и его и все начать заново.

Наверное, его удерживало то, что в этих фразах была биография героя. Вернее, начало ее, та блистательная часть, когда он, молодой рабочий — строитель «Уралмаша», орденоносец, как тогда писали и говорили, был послан на учебу в Промышленную академию и учился в Москве вместе со знатными ударниками, прославленными на всю страну шахтерами, кузнецами, ткачихами, трактористками, машинистами паровозов, станочниками.