Он пытается сохранить воздух в легких и молчит.
Ослабляю хватку, хоть злой Антон во мне хочет врезать ему как следует, чтобы зубы веером врассыпную.
— И так, напоминаю: кивни, если понял, что возле моей жены тебе делать нечего. Кивает мгновенно.
— Вот видишь, а то прикидывался дурачком. Если еще хоть раз напишешь моей жене, или, не дай бог, попытаешься влезть с очередным «разоблачением меня» - я устрою тебе повод пару лет ждать через тряпочку и копить на стоматолога. Кивни, если понял.
И снова без заминки, как будто сдает норматив по скоростному киванию.
— Если вдруг ты когда-то встретишь нас на улице - переходи на другую сторону. Потому что если я тебя увижу, то совершенно точно вспомню, сколько дерьма ты пытался влить в уши моей жене и решу, что ты снова пытаешься это сделать. И тогда - угадай что?
Пьеро так резво кивает, что морщусь от неприятного звука трения затылка о стену.
Вот и вся храбрость таких «хороших правильных мужчин»: ссутся сразу, как пахнет жареным.
— Вот и хорошо.
Убираю руку и делаю шаг назад.
Просто чтобы не сорваться и не въебать ему от всей души.
— Все, Пьеро, а теперь можешь валить. Желательно быстро.
Он просто слабак. И, как все слабаки, удирает сразу, когда понимает, что ему могут вломить. И никакой любовью тут не пахнет - что-то нездоровое, может быть, но точно не любовь.
Потому что если любишь - не ссышь а дерешься до последнего. Это я теперь точно знаю. Спасибо, Очкарик.
Эпилог: Йен
— Как на Асины именины... Испекли мы каравай...
Наша малышка сидит в высоком детском стульчике: вся розовая, пушистая, и с резинкой-бантом на голове, потому что с волосами у нее. как любит говорить Антон, печалька. То есть, они вроде как есть, но это такой бедный жидкий и смешной пух, что вся гора заколок и украшений для волос, которые нам надарили дедушки и бабушки, кажется, пригодятся только через годик.
Хорошо, если через годик.
— Вот такой вышины... Вот такой ширины...