Пожалуй, первой ласточкой оказался высокий сетчатый забор, которым обнесён жилой массив в духе Лучезарного города-сада, примыкающий к больнице Джонса Хопкинса в Балтиморе (крупнейшие научные и образовательные центры вообще проявляют прискорбную изобретательность по части территориальных разграничений). На случай, если кто-либо не поймёт, что означает этот забор, на улице, ведущей вглубь массива, установлены знаки: «Посторонним вход воспрещён». Жутко видеть в гражданском городе отгороженную таким образом зону. Это не только глубоко уродливое, но и вполне сюрреалистическое зрелище. Можно представить себе, как его воспринимают жители примыкающих участков, несмотря на лозунг-противоядие на доске объявлений церкви массива: «Христова любовь — лучшее тонизирующее».
Нью-Йорк не замедлил последовать примеру Балтимора в своём собственном стиле. Если судить по задам жилого массива Амалгамейтед-Хаусез на Нижнем Истсайде, Нью-Йорк пошёл даже дальше. У северного конца центральной парковой торгово-прогулочной зоны массива установлены ворота из железных прутьев, постоянно находящиеся на замке и увенчанные не простой металлической сеткой, а переплетением колючей проволоки. Но, наверно, это ограждённое место прогулок граничит с растленным старым мегалополисом? Ничуть не бывало. По соседству находится общественная игровая площадка, а дальше — ещё один жилой массив, но для другой категории доходов.
В реконструированном городе для создания «сбалансированного участка» необходимы мили и мили заборов. Один из стыков между двумя нью-йоркскими группами населения, различающимися цифрами на ценниках (опять-таки на обновлённом Нижнем Истсайде — на сей раз между кооперативным жилым массивом Корлирз-Хук для людей со средним уровнем доходов и Владек-Хаусез для горожан победнее), носит особенно изощрённый характер. Корлирз-Хук отделяет свои владения от соседских обширной парковочной площадкой, простирающейся на всю ширину пограничного «суперквартала»; далее идут живая изгородь и сетчатый забор в человеческий рост высотой; далее — ничейная полоса земли шириной метров в десять, полностью огороженная с тем расчётом, чтобы на неё не было доступа никому и ничему, кроме грязных обрывков газет, которые гоняет ветер. Затем начинается территория Владек-Хаусез.
Сходным образом, агент по сдаче жилья внаймы из жилого массива Парк-Уэст-Виллидж на Верхнем Уэстсайде — «твоего собственного мира в сердце Нью-Йорка», — к которому я обратилась в качестве потенциальной съёмщицы, вдохновляюще заявил:
— Мадам, как только торговый центр будет готов, всю территорию обнесут забором.
— Сетчатым?
— Совершенно верно, мадам. И придёт время (круговой взмах рукой, обозначающий городские участки вокруг его владений), когда всего этого не будет. Этих людей там не будет. Мы — пионеры Дикого Запада.
Пожалуй, да: это похоже на жизнь пионеров в обнесённом частоколом поселении. С той разницей, что пионеры стремились добиться большей, а не меньшей безопасности для своей цивилизации.
Некоторые члены «банд», пользующихся этими новыми «полянами», не в восторге от такого образа жизни. Например, автор письма в New York Post за 1959 год: «На днях моя гордость от того, что я проживаю в Стайвесант-Тауне и в городе Нью-Йорке, впервые сменилась негодованием и стыдом. Я увидел двух мальчиков примерно двенадцати лет, сидевших на скамейке в Стайвесант-Тауне. Они с головой ушли в разговор, вели себя тихо, пристойно — и были пуэрториканцами. Внезапно приблизились два охранника Стайвесант-Тауна — один шёл с южной стороны, другой с северной. Один показал другому на мальчиков. Охранник подошёл к ним, и после нескольких тихих фраз, произнесённых с обеих сторон, мальчики встали и ушли. Они старались выглядеть так, словно ничего не случилось… Как мы можем ожидать от людей достоинства и самоуважения, если мы затаптываем в них все это ещё до того, как они достигают зрелости? Насколько же мы, жители Стайвесант-Тауна и всего огромного Нью-Йорка, на самом деле бедны, если не можем поделиться скамейкой с двумя мальчиками!»
Редактор отдела писем снабдил эту публикацию заголовком: «Не лезь на чужую поляну!»
В целом, однако, люди, кажется, очень быстро привыкают к существованию во владениях, обнесённых символическим или настоящим забором, и начинают удивляться тому, как они жили раньше. Ещё до того, как в крупных городах возникли огороженные «поляны», это явление описал журнал New Yorker, говоря не о большом городе, а о малом. После войны, когда город Ок-Ридж, штат Теннесси, был демилитаризован, перспектива утраты забора, спутника милитаризации, вызвала испуг и страстные протесты многих жителей, вылившиеся в горячие митинги. Все обитатели Ок-Риджа не так уж много лет назад приехали из больших и малых городов, где не было никаких заборов, и тем не менее жизнь за частоколом стала для них нормой. Существование без заграждений страшило их.
Сходным образом мой десятилетний племянник Дэвид, родившийся и выросший в Стайвесант-Тауне, «городе внутри города», удивился, узнав, что по улице, на которой стоит наш дом, может ходить кто угодно. «Кто-то ведь должен следить, платят ли они квартплату на этой улице, — сказал он. — Кто-то должен их выгонять, если они не здешние».
Раздел города на «поляны» нельзя назвать чисто нью-йоркским решением. Это решение в духе Реконструированного Большого Американского Города. На конференции 1959 года по дизайну в Гарварде одной из тем, обсуждавшихся городскими архитекторами-дизайнерами, был вопрос о подобном разделе, хотя бандитского словечка
Подобно сотрудникам совета по делам молодёжи, застройщики и жители Лучезарного города, Лучезарного города-сада и Лучезарного города-сада красоты столкнулись с подлинной, невымышленной проблемой, и им приходится бороться с ней изо всех сил с помощью тех эмпирических средств, какие есть. Выбор у них очень маленький. Всюду, где вырастает реконструированный город, возникает варварская идея его раздела на «поляны», потому что его разработчики выбросили на свалку основополагающее назначение городской улицы, а вместе с ним неизбежно и городскую свободу.
Под кажущимся беспорядком старого города там, где он функционирует успешно, скрывается восхитительный порядок, обеспечивающий уличную безопасность и свободу горожан. Это сложный порядок. Его суть — в богатстве тротуарной жизни, непрерывно порождающей достаточное количество зрячих глаз. Этот порядок целиком состоит из движения и изменения, и хотя это жизнь, а не искусство, хочется все же назвать его одной из форм городского искусства. Напрашивается причудливое сравнение его с танцем — не с бесхитростным синхронным танцем, когда все вскидывают ногу в один и тот же момент, вращаются одновременно и кланяются скопом, а с изощрённым балетом, в котором все танцоры и ансамбли имеют свои особые роли, неким чудесным образом подкрепляющие друг друга и складывающиеся в упорядоченное целое. На хорошем городском тротуаре этот балет всегда неодинаков от места к месту, и на каждом данном участке он непременно изобилует импровизациями.
Тот участок Гудзон-стрит, где я живу, каждый день становится сценой для изощрённого тротуарного балета. Мой первый выход на эту сцену происходит чуть позже восьми утра, когда я выношу мусорный бачок. Безусловно, чисто прозаическое дело, но мне нравится моя роль, мой коротенький звуковой лязгающий вклад, в то время как по центру сцены, роняя бумажки от конфет, косяками движутся ученики средних классов. (Сколько же конфет они поглощают с утра пораньше?)
Подметая обёртки, я наблюдаю за другими утренними ритуалами: вот мистер Хэлперт отпирает замок, которым ручная тележка прачечной была прикована к двери подвала; вот зять Джо Корначча складывает пустые ящики у магазина кулинарии; вот парикмахер выносит на тротуар своё складное кресло; вот мистер Голдстейн располагает в необходимом порядке мотки проволоки, давая тем самым знать, что магазин скобяных изделий открыт; вот жена управляющего многоквартирным домом усаживает своего упитанного трехлетнего малыша с игрушечной мандолиной на крылечке, где он потихоньку осваивает английский, никак не дающийся мамаше. Вот тянутся на юг, в сторону школы св. Луки, младшеклассники; вот ученики школы св. Вероники направляются на запад, а дети, обучающиеся в государственной школе № 41, — на восток. Тем временем из-за кулис возникают две новые группы действующих лиц. Первая — это хорошо одетые, даже элегантные мужчины и женщины с портфелями, выходящие из дверей и появляющиеся из боковых улиц. Большей частью они идут к автобусам и подземке, но некоторые останавливаются на тротуарах и ловят такси, чудесным образом подъезжающие как раз в нужный момент, ибо такси — часть более обширного утреннего ритуала: высадив пассажиров со Среднего Манхэттена в южном финансовом районе, они теперь повезут людей в обратном направлении. Одновременно в изрядном числе появляются женщины в домашних платьях; встречаясь, они останавливаются перекинуться парой слов, вместе смеются или вместе негодуют, никогда, кажется, не испытывая промежуточных чувств. Мне тоже надо торопиться на работу, и я обмениваюсь ритуальными прощаниями с мистером Лофаро, малорослым дородным торговцем фруктами, который стоит в белом фартуке в нескольких шагах от своей двери, скрестив руки, твёрдо упёршись ногами в тротуар, незыблемый, как сама земля. Мы киваем друг другу; оба бросаем быстрые взгляды в ту и другую сторону вдоль улицы; затем опять смотрим друг на друга и улыбаемся. Мы проделали этот утренний ритуал множество раз на протяжении десяти лет и оба знаем, что он означает: «Все в порядке».
Балет середины дня я наблюдаю редко, поскольку его суть отчасти состоит в том, что работающие местные жители, подобные мне, в основном находятся не здесь, исполняя роль незнакомцев на других тротуарах. Но в свободные дни я вижу достаточно, чтобы знать, что от часа к часу он становится все более замысловатым. Не занятые в этот день портовые грузчики собираются в «Уайт хорс», «Идеале» или «Интернэшнл» выпить пивка и поговорить. Сотрудники предприятий, находящихся чуть западнее, и участники бизнес-ланчей наполняют ресторан «Дорджин» и кофейню «Лайонс хэд»; работники мясного рынка и специалисты по теории коммуникаций теснятся в закусочной при булочной. Наступает очередь характерных танцоров: вот чудаковатый старик со шнурками от старых ботинок на плечах; вот бородатые мотоциклисты и их подскакивающие на задних сиденьях подружки, чьи длинные волосы падают не только на плечи, но и на лица; вот пьяницы, которые, следуя рекомендациям совета по головным уборам, всегда носят шляпы, правда, не такие, какие одобрил бы совет. Вот мистер Лейси, слесарь, запирает мастерскую и идёт перекинуться словечком с мистером Слубом в табачном магазине. Вот мистер Кучагян, портной, поливает буйные заросли на своём подоконнике, затем критически оглядывает их снаружи, выслушивает по их поводу комплименты двух-трёх прохожих, с одобрением вдумчивого садовника ощупывает листья растущего перед нашим домом платана и переходит улицу, чтобы перекусить в «Идеале», откуда он может поглядывать на своё ателье и, если явится посетитель, взмахом руки показать, что он сейчас подойдёт. Вот выкатываются детские коляски. Вот мальчики и девочки всех возрастов — от полуторагодовалых с куклами до подростков с домашними заданиями — собираются на крылечках.
Когда я возвращаюсь домой с работы, балет достигает крещендо. Это время роликовых коньков, ходуль, трехколесных велосипедов, игр в укрытии, которое даёт крыльцо, в крышечки от бутылок и в пластмассовых ковбоев; время сумок и пакетов, зигзагами двигающихся от аптеки к фруктовой палатке, а оттуда в мясной магазин; время, когда принаряженные старшеклассницы останавливаются спросить тебя, не виднеется ли бретелька от комбинации, хорошо ли смотрится воротничок; время, когда красивые девушки выходят из автомобилей «Эм-Джи»; время, когда мимо едут пожарные машины; время, когда ты непременно встретишь всех, кого знаешь из обитателей Гудзон-стрит. Когда темнота сгущается и мистер Хэлперт снова приковывает тележку к двери подвала, балет продолжается при искусственном освещении, завихряясь, перетекая туда-сюда, но набирая силу под яркими огнями «Пиццы Джо», баров, кулинарии, ресторанов и аптеки. Рабочие ночных смен останавливаются у кулинарии купить молока и кусок салями. Вечером, конечно, поспокойнее, чем днём, но улица не утихает и балетный спектакль не прекращается.
Балет глубокой ночи и его стадии я лучше всего знаю по своим былым пробуждениям далеко за полночь, когда внимания к себе требовал ребёнок. Укачивая его в темноте, я видела тротуарные тени и слышала тротуарные звуки. Большей частью ночью звучит весёлая скороговорка — остаточные обрывки вечеринок; а часа в три утра может раздаться пение, очень даже неплохое, кстати. Иногда слышатся резкие, злые голоса, или горестный плач, или — ох, рассыпались бусы! — звуки суматошного поиска на тротуаре. Однажды ночью молодой человек выкрикивал грязные ругательства в адрес двух девиц, которых он, судя по всему, подцепил и которые не оправдали его ожиданий. Открылись двери, вышедшие встали — не подходя слишком близко — насторожённым полукругом в ожидании полиции. Из окон высунулись головы, зазвучали мнения: «Пьяный… Чокнутый… Вот она, молодёжь из пригородов..»[5]