«Пути небесные» – последний труд писателя, представляющий собой уникальную попытку «духовного романа», к идее которого приходили в конце жизни многие русские классики
В приложении изданы наброски писателя к третьему тому романа, публиковавшиеся в эмигрантской печати родственницей И. С.Шмелева Ю. А. Кутыриной
Иван Сергеевич Шмелев
Собрание сочинений в пяти томах
Том 5. Пути небесные
Последний роман
Все, пишущие о последних годах Ивана Сергеевича Шмелева – Б. Зайцев, Иг. Опишня, Ю. Лодыженский, В.Дакварт-Баркер, – вспоминают, с какой настойчивостью и постоянством возвращался писатель в беседах к своему незаконченному роману «Пути небесные» (1935–1936, 1944–1947), и приводят слова Ивана Сергеевича, в которых слышатся даже трепет и боязнь (что ему, пишущему всегда чрезвычайно легко, «с маху», было вообще совершенно несвойственно). В письмах (см. также в заметках Ю. А. Кутыриной в конце книги) желание завершить свой труд звучит как страстная мольба:
«Голова кружится от бездонности, когда думаю над „Путями небесными“. Захвачен, но порой чувствую трепет – удастся ли одолеть. Столько лиц, столько движения в просторах российских: ведь действие теперь в романе – поля, леса, поместья, городки, обители, а всего главнее – ищущая и мятущая душа юной Дариньки и обуревающие страсти – борьба духа и плоти»[1].
«Ведь я
«Я так хочу писать, мне надо же завершить главное – Пути, я хотел бы гимн Творцу пропеть в полный голос»[2].
Последний роман должен был стать романом итогов. Начинается книга с той ночи, когда инженер-механик Виктор Алексеевич Вейденгаммер, изучающий астрономические небесные пути, испытывает чувство страшной тоски и пустоты, внезапно осознав недостаточность точного знания, невозможность умом познать «беспредельное», «источник всего». В последней главе второго тома, вспоминая давнюю ночь, он заключает, что лишь вера «как-то постигает абсолютное», и склоняется перед
«Политический курс был определен прочно и навсегда, а под него подгонялась и наука, – с горечью осознал Шмелев в эмиграции. – Молодежи выкалывали глаз правый, а на левый надевали очки, большей частью розовые <…> И свет Христов, широкий и чистый свет, не вливался в души учеников российского университета. И пошли с клеймами и товаром, раз навсегда поставленным, – революционер, позитивист, республиканец, атеист»[4].
Нельзя сказать, чтобы Шмелев был революционером или атеистом. Весь политический багаж его, ни в каких «кружках» не вращавшегося, свелся к трехнедельному сидению в Бутырской тюрьме за участие в студенческой демонстрации: требовали введения устава 1863 г., о котором знали только, что он «либеральный» и… права женщин ездить на империале конок (конно-железных дорог). И в первой книге Шмелева «На скалах Валаама» (1897), наряду с неприятием аскезы и «обезволения» (характерное для интеллигенции конца века отношение к монашеству), мы прочтем также слова неподдельного восхищения силой духа монахов, их стремлением жить по идее. В повести «Человек из ресторана» (1911), принесшей писателю всероссийскую известность, герой утешается правдой не революционера-сына, а некоего торговца: «Добрые-то люди имеют внутри себя силу от Господа!» – вот то «сияние», которое приходит к герою «через муку и скорбь».
В то же время религия, христианство привлекают Шмелева до революции своей
Вейденгаммера привела к религии любимая женщина; Шмелева вернула в лоно православия революция, неисчислимые страдания, которые она принесла России: «и пришло то сияние через муку и скорбь». Во время красного террора в Крыму в 1922 году был расстрелян единственный, нежно любимый сын Шмелева Сергей, после участия в первой мировой войне мобилизованный в Белую Армию. Долгое время Шмелев имел самые противоречивые сведения о судьбе сына, и, когда в конце 1922 года приехал в Берлин, как полагал, на время, он писал И. А. Бунину: «1/4 % остается надежды, что наш мальчик каким-нибудь чудом спасся»[5]. Но в Париже его нашел человек, сидевший с Сергеем в Виленских казармах в Феодосии и засвидетельствовавший его смерть. Сил возвращаться на родину у Шмелева не было, он остался – чтобы писать.
«Великое личное страдание отверзло до конца духовные очи писателя. Вынуто трепетное сердце, пылающий огнь осветил внутренняя, и полились оттуда источники воды живой.
Вдохновенно утверждает Шмелев виденное им душою своею. Зорко смотрит внутрь – освещена душа светом Христовым – и видит он все. Одеянна и приукрашена, благоухает перед ним душа русская. И ласково, и радостно, как жены мироносицы, делится прозритель своим видением.
Образы чистые, образы светлые встают перед зачарованным читателем. Вереницей шествует святая Русь. Впереди отец Варнава, ласковый прозорливец – утешитель народный, за ним старичок Михаил Панкратьич Горкин в казакничике – Угодник Божий в миру, няня из Москвы, которой безмолвно судится мир, Федя – ревнитель благочестия, нежная Даринька, грех поборающая, Валаамские иноки… Все то светлые, живые – душа русская в лучах радуги полноцветной.
Дал Господь Шмелеву продолжить дело заветное Пушкина, Гоголя, Достоевского – показать смиренно-сокровенную православную Русь, душу русскую, Божинм перстом запечатленную»[6], – писал знакомый со Шмелевым по миссионерской обители Преп. Иова Почаевского на Карпатах (где писатель был в 1937 г., 1938 г.), а затем архиепископ Чикагский и Детройтский – Серафим (его Ю. А. Кутырииа упоминает в заметках). Архиепископ перечислил героев главных эмигрантских произведений Шмелева: «Богомолья» (1930–1931) и «Лета Господня» (1927–1931, 1934–1944) – этих художественных шедевров о русском православном и простонародном укладе; «Няни из Москвы» (1932–1933), повествующей о жизни дореволюционной интеллигенции и о страшной судьбе русских беженцев; «Старого Валаама» (1935) – воспоминания о давней поездке в монастырь с совершенным пересмотром былых воззрений; и, наконец, «Путей небесных»… Несмотря на страстное желание писателя, они так и остались незаконченными, а появившись в печати (первый том в 1937-м, второй – в 1948-м в книгоиздательстве «Возрождение»), – вызвали самые разноречивые отклики.
Роман пользовался очень большой популярностью у читателей, о чем свидетельствует и американская исследовательница шмелевского творчества О. Сорокина – и многочисленные письма читателей, о которых с улыбкой говорил писатель: «Умо-ра! Читатели и особенно читательницы умоляют за… Вагаева!»[7] Вечный хулитель Шмелева, известный эмигрантский критик Г. Адамович, как обычно, не забыл попенять ему на «реакционность», которую увидел в следующем: «Чего же он хочет? Воскрешения „святой Руси“, притом вовсе не углубленно-подспудного, таинственного, очищенного, обновленного, но громкого, торжественно-задорного, наглядного, осязаемо-реального! Чтобы вновь зазвонили все московские колокола, заблистали звездами синеглавые соборы бесчисленных русских монастырей. Чтобы купцы ездили на богомолье, черноусые красавцы кутили и буйствовали, и смиренные добродушные мужички в холщовых рубахах кланялись в пояс барыням и произносили слова, как будто и простые, но полные неизреченного смысла», – постепенно в цитате начинает нарастать пафос, Адамович попадает под влияние стиля Ивана Сергеевича, которым неизменно восхищался, и заканчивает со совершенным напором (да и смыслом) шмелевским: «…надо принять идеал традиционный, как идеал живой. Если впереди тьма, будем хранить свет прошлый, единственный, который у нас есть, и передадим его детям нашим»[8].