Высокий и мускулистый, добросердечный и мягкий, наделенный своеобразным чувством юмора, Бор был всеобщим любимцем. Он всегда говорил сдержанным полушепотом. «Редкий человек, – писал Бору весной 1920 года Альберт Эйнштейн, – вызывал у меня такое удовольствие одним своим присутствием, как это делаете вы». Эйнштейна восхищала манера Бора «высказывать свои мнения, как человек, постоянно пытающийся нащупать истину, а не тот, кто [будто бы] знает истину в последней инстанции». Роберт называл Бора «мой Бог».
«В этот момент я позабыл бериллий с пленками и решил изучать ремесло физика-теоретика. К тому времени я прекрасно понимал: наступили необычные времена, происходят великие события». Этой весной, восстановив психическое здоровье, Оппенгеймер прилежно работал над своим первым трудом по теоретической физике, изучающим вопросы «атомных столкновений», или «непрерывного спектра». Работа давалась нелегко. Как-то раз он зашел в кабинет Эрнеста Резерфорда и застал там сидящего в кресле Бора. Резерфорд вышел из-за стола и представил своего подопечного Бору. Знаменитый датский физик вежливо спросил: «Как идут ваши дела?» Роберт без утайки ответил: «У меня проблемы». Бор спросил: «С математикой или физикой?» Роберт ответил: «Я не знаю». «Это плохо», – сказал Бор.
Бор хорошо запомнил эту встречу – Оппенгеймер выглядел необычайно молодо, и, после того как он вышел из кабинета, Резерфорд заметил, что возлагает на молодого аспиранта большие надежды.
Насколько был хорош вопрос Бора – в чем суть проблемы, в математике или физике? – Роберт оценил лишь через несколько лет. «Я слишком пристально смотрел на то, насколько запутался в формальных вопросах, вместо того чтобы отступить на шаг и увидеть, какое отношение они имели собственно к физике». Позднее он понял, что некоторые физики почти полностью полагались в описании природных явлений на язык математики; любое вербальное описание было для них «лишь уступкой для непонятливых, дидактикой в чистом виде. Мне кажется, это относится к [Полю] Дираку; он изначально делает свои открытия алгебраически, а не вербально». В противоположность ему такие физики, как Бор, «смотрели на математику, как Дирак смотрит на слова, то есть видят в ней лишь способ объяснения своего открытия другим людям. <…> Так что спектр очень широк. [В Кембридже] я просто учился, но мало чего узнал». По своему темпераменту и дарованию Роберт был намного ближе Бору, физику с вербальным типом мышления.
На исходе весны Кембридж организовал для американских студентов-физиков посещение Лейденского университета. Оппенгеймер принял участие в поездке и встретился с рядом немецких физиков. «Это было чудесно, – вспоминал он. – Я понял, что в зимних неприятностях были отчасти повинны английские привычки». По возвращении в Кембридж он познакомился с еще одним немецким ученым – Максом Борном, директором Института теоретической физики при Геттингенском университете. Оппенгеймер заинтриговал Борна – отчасти потому, что двадцатидвухлетний юноша пытался решить теоретические задачи, поднятые в недавних статьях Гейзенберга и Шредингера. «Оппенгеймер с самого начала показался мне одаренным человеком», – сказал Борн. В конце весны Оппенгеймер принял приглашение Борна продолжить обучение в Геттингене.
Год, проведенный в Кембридже, обернулся для Роберта катастрофой. Он едва не был отчислен из-за инцидента с «отравленным яблоком». Впервые в жизни был лишен возможности блистать интеллектуально. Его эмоциональные срывы видели близкие друзья. Однако он преодолел зимнюю депрессию и теперь был готов исследовать новую сферу приложения своих умственных способностей. «Когда я приехал в Кембридж, – сказал Роберт, – я столкнулся с необходимостью решения вопроса, на который ни у кого не было ответа, а сам я не желал его решать. Покидая Кембридж, я все еще толком не знал решения, но уже понял, в чем состоит мое призвание, – такова была перемена, происшедшая за год».
Роберт впоследствии вспоминал, что так и не избавился до конца от «недобрых мыслей о себе на всех фронтах, однако твердо решил, если получится, перейти в теоретическую физику. <…> Меня полностью освободили от работы в лаборатории. От меня там никому не было никакого проку, да и мне самому не было никакой радости; я чувствовал, что работаю из-под палки».
Глава четвертая.
Мне кажется, Геттинген тебе понравился бы. <…> Наука здесь куда лучше, чем в Кембридже, и в целом лучше, пожалуй, чем где бы то ни было. <…> Я нахожу, что работа, слава Богу, трудна и почти приятна.
В конце лета 1926 года Роберт, пребывая в куда лучшем настроении и значительно возмужав за год, прибыл на поезде в Нижнюю Саксонию, в маленький средневековый город Геттинген, известный своей ратушей и церквями XIV века. На углу Барфюссер-штрассе и Юден-штрассе (улицы Босоногих и Еврейской улицы) в четырехсотлетнем доме Юнкершанке под выгравированным на стали портретом Отто фон Бисмарка в окружении трехэтажных витражей можно было поужинать шницелем по-венски. Узкие, извилистые улочки города пестрели причудливыми фахверками. Но главной достопримечательностью был примостившийся на берегу канала Лейне Университет имени Георга Августа, основанный в 30-х годах XVIII века немецким курфюрстом. По местному обычаю выпускники университета залезали в фонтан перед старинной ратушей и целовали Гусятницу, бронзовую девушку, стоящую в центре водоема.
Если Кембридж притязал на звание крупнейшего в Европе центра экспериментальной физики, то Геттинген несомненно был центром физики теоретической. В то время немецкие физики так низко ценили своих американских коллег, что экземпляры «Физикл ревью», ежемесячного журнала Американского физического общества, лежали на полках невостребованными, пока их по окончании года не убирал библиотекарь.
Оппенгеймеру повезло попасть в Геттинген перед завершением удивительной революции в области теоретической физики – Макс Планк открыл кванты (фотоны), Эйнштейн разработал гениальную теорию относительности, Нильс Бор дал описание атома водорода, Вернер Гейзенберг сформулировал матричную механику, Эрвин Шредингер – волновую. Этот воистину инновационный период начал идти на убыль после опубликования Борном в 1926 году научной работы о вероятностной интерпретации волновой функции, а закончился в 1927 году открытием Гейзенбергом принципа неопределенности и формулированием Бором принципа дополнительности. К тому времени, когда Роберт покинул Геттинген, основы постньютоновской физики были окончательно заложены.
Занимая пост заведующего кафедрой физики, профессор Макс Борн способствовал работе Гейзенберга, Юджина Вигнера, Вольфганга Паули и Энрико Ферми. В 1924 году Борн ввел в употребление термин «квантовая механика», и он же предположил, что результат любого взаимодействия в квантовом мире имеет вероятностный характер. В 1954 году ему присудят Нобелевскую премию по физике. Студенты считали Борна, пацифиста и еврея, невероятно добросердечным и терпеливым преподавателем. Для человека с чувствительным темпераментом вроде Роберта Борн был идеальным наставником.
Оппенгеймер на год оказался в компании ряда удивительных ученых. Джеймс Франк, специалист в области экспериментальной физики, вместе с которым учился Роберт, всего годом раньше стал нобелевским лауреатом. Немецкий химик Отто Ган через несколько лет откроет деление ядра. Еще один немецкий физик, Эрнст Паскуаль Йордан, сформулировал вместе с Борном и Гейзенбергом матричную механику как вариант квантовой теории. Молодой английский физик Поль Дирак, с которым Оппенгеймер познакомился в Кембридже, работал над квантовой теорией поля и в 1933 году разделит Нобелевскую премию с Эрвином Шредингером. Математик венгерского происхождения Джон фон Нейман станет в будущем сотрудником Манхэттенского проекта под началом Оппенгеймера. Джордж Юджин Уленбек, голландец, родившийся в Индонезии, и Сэмюэл Абрахам Гаудсмит выдвинули в конце 1925 года гипотезу о спине электрона. Роберт встречался с Уленбеком весной предыдущего года во время недельного посещения Лейденского университета. «Мы немедленно подружились», – вспоминал Уленбек. Роберт был настолько глубоко погружен в физику, что Уленбеку казалось, будто они были «давними друзьями».
Роберт снимал помещение на частной вилле геттингенского врача, лишенного лицензии из-за врачебных ошибок. Состоятельное в прошлом семейство Карио владело просторной виллой из гранита с окруженным стеной садом площадью несколько акров неподалеку от центра Геттингена, но не имело денег. После того как семейное состояние сожрала послевоенная инфляция, владельцы были вынуждены брать постояльцев. Бегло говорящий по-немецки Роберт быстро разобрался в душной политической атмосфере Веймарской республики. Впоследствии он предположил, что семья Карио «накопила в себе характерное ожесточение, на которое опиралось нацистское движение». Осенью он писал брату: «Похоже, все стараются превратить Германию в очень успешную, нормальную страну. На невротиков смотрят косо, впрочем на евреев, пруссаков и французов тоже».
За университетскими воротами большинство немцев переживали тяжелые времена. «Хотя [университетское] общество относилось ко мне с невероятной щедростью, теплотой и предупредительностью, оно было островом в море унылого немецкого духа», – писал Роберт. Он находил, что немцы «ожесточены, угрюмы… сердиты и заряжены теми самыми элементами, которые в итоге приведут к большой катастрофе». У него был друг-немец со своим автомобилем, выходец из богатой семьи Ульштайнов, владельцев издательского дома. Они с Робертом совершали автопрогулки по окрестным селам. Оппенгеймера, однако, поразил тот факт, что его друг оставлял машину в сарае за околицей Геттингена, потому что выставлять ее напоказ в городе было небезопасно.
Жизнь американских эмигрантов и в особенности жизнь Роберта протекала совершенно в ином ключе. Достаточно сказать, что он никогда не испытывал нужды в деньгах. Для двадцатидвухлетнего юноши было обычным делом носить мятые костюмы «в елочку» из тончайшей английской шерсти. Сокурсники замечали, что в отличие от их матерчатых баулов Оппенгеймер возил свои вещи в блестящих дорогих чемоданах из свиной кожи. А когда они наведывались в пивную пятнадцатого века «Цум шварцен бэрен» («У черного медведя») попить
В отличие от Кембриджа в Геттингене Оппенгеймер ощущал в отношениях с другими студентами позитивный дух товарищества. «Я был частью небольшой общины с едиными интересами и вкусами и множеством общих интересов в физике». В Гарварде и Кембридже умственные занятия Роберта ограничивались чтением книг в одиночку. В Геттингене он впервые осознал, что учиться можно у других: «Со мной начало происходить нечто важное, более важное, чем для кого-нибудь другого: я мало-помалу начал вступать в беседы. Постепенно они привили мне чутье и еще медленнее – вкус к физике, которых я не получил бы, сидя запершись в комнате».
Вместе с ним на вилле Карио проживал Карл Т. Комптон, профессор физики Принстонского университета тридцати девяти лет и будущий ректор Массачусетского технологического института (МТИ). Невероятная разносторонность Оппенгеймера страшила Комптона. Он был способен поддержать разговор с соседом, пока речь шла о науке, но терялся, когда разговор переходил на литературу, философию или хотя бы политику. Роберт писал брату, несомненно, имея в виду Комптона: «Большинство американцев в Геттингене – это профессора из Принстона, Калифорнии или еще откуда-нибудь, женатые, респектабельные. Они довольно хорошо разбираются в физике, но абсолютно малограмотны и наивны. Они завидуют немецкому интеллектуальному проворству и организации и хотят, чтобы физика достигла Америки».
Одним словом, Роберт преуспевал в Геттингене. Осенью он воодушевленно писал Фрэнсису Фергюссону: «Мне кажется, Геттинген тебе понравился бы. Как и Кембридж, это почти полностью город науки, и почти все местные философы интересуются гносеологическими парадоксами и фокусами. Наука здесь куда лучше, чем в Кембридже и в целом лучше, пожалуй, чем где бы то ни было. Здесь очень много работают, сочетая фантастически непоколебимое метафизическое хитроумие с настырностью рабочих обойной фабрики. В итоге работа выполняется с дьявольским неправдоподобием и крайне успешно. <…> Я нахожу, что работа, слава Богу, трудна и почти приятна».