Выбрав «обвинителя», Стросс занялся подбором «судей». Дисциплинарная комиссия КАЭ должна была состоять из трех человек. Стросс хотел выбрать таких кандидатов, которые, ознакомившись с прошлыми левыми взглядами Оппенгеймера, усомнились бы в его честности. К концу февраля он решил назначить председателем комиссии Гордона Грея. Грей, ректор Университета Северной Каролины, служил в администрации Трумэна министром сухопутных войск. Стросс знал, что Грей консервативный демократ и голосовал на выборах 1952 года за Эйзенхауэра. Аристократ-южанин, чья семья разбогатела на торговле табаком и владела «Р. Дж. Рейнолдс тобакко компани», понятия не имел, в какую историю вляпался. Он полагал, что работа займет пару недель, после чего Оппенгеймера оправдают. Не подозревая о высоких ставках в игре и личной вражде Стросса к Оппенгеймеру, Грей наивно предложил включить в состав комиссии Дэвида Лилиенталя. Остается только представить себе выражение на лице Стросса, когда он об этом услышал.
Вместо Лилиенталя Стросс ввел в состав комиссии еще одного надежного консервативного демократа, президента корпорации «Сперри» Томаса Моргана. В качестве третьего члена Стросс выбрал консервативного республиканца доктора Уорда Эванса, которого делали пригодным для этой роли две характеристики: его причастность к науке – он был почетным профессором химии Университета Лойолы и Северо-Западного университета – и безупречной историей голосования за отказ в секретном доступе на прошлых заседаниях дисциплинарной комиссии КАЭ. Грей, Морган и Эванс не знали о том, что Оппенгеймер был «попутчиком» коммунистов, и чтение секретного досье должно было их шокировать. С точки зрения Стросса, лучших кандидатов на роль «пустых бочек, которые бы гремели громче всех», невозможно было найти.
В январе начальник вашингтонского бюро «Нью-Йорк таймс» Джеймс Рестон случайно оказался с Оппенгеймером на борту самолета, летящего рейсом из Вашингтона в Нью-Йорк. Они сидели рядом и болтали, однако Рестон потом записал в блокноте, что Оппи «в моем присутствии непонятно почему нервничал и явно чем-то тяготился». Рестон стал звонить знакомым в Вашингтоне, спрашивая, «что стряслось с Оппенгеймером». Вскоре ФБР засекло попытки Рестона дозвониться до самого Оппи.
Оппенгеймера «крайне раздражало», что приостановление действия его секретного допуска могло стать достоянием гласности. Когда он наконец ответил на звонок, Рестон сообщил, что слышал слухи о приостановке его секретного допуска и расследовании КАЭ. Более того, какой-то чиновник передал эту информацию сенатору Маккарти. Оппенгеймер ответил, что не расположен к комментариям. Рестон сообщил, что готовит статью на эту тему. Оппенгеймер все равно отказался комментировать и посоветовал обратиться к его адвокату. В конце января Рестон встретился с Гаррисоном, и они пришли к обоюдному соглашению. Понимая, что статью рано или поздно напечатают, Гаррисон согласился передать Рестону копию письма КАЭ с обвинениями и заготовленный ответ Оппенгеймера. В ответ Рестон обещал подождать с публикацией статьи до объявления о начале работы комиссии.
Подготовка защиты превратилась для Оппенгеймера в жестокое испытание. Он почти каждый день сидел в своем кабинете в Фулд-холле с Гаррисоном, Марксом и другими юристами, готовя черновик заявления и обсуждая тонкости дела. Каждый день в пять вечера он выходил из корпуса и шел пешком через поле в Олден-Мэнор. Нередко юристы шли вместе с ним и продолжали работу до позднего вечера у него дома. «Это были очень напряженные дни», – вспоминала Верна Хобсон. Роберт, однако, сохранял почти невозмутимое выражение. «Казалось, что он хорошо держится, – рассказывала секретарша. – Он обладал поразительной стойкостью, какая часто встречается у людей, победивших туберкулез. Будучи страшно худым, он отличался невероятной выносливостью». Наступила середина февраля, а Хобсон, преданная и очень осмотрительная секретарша, все еще так и не рассказала мужу о событиях у нее на работе. Она чувствовала себя неуютно и однажды попросила Роберта разрешить ей рассказать о его неприятностях Уайлдеру. Оппенгеймер, остолбенев, посмотрел на нее и ответил: «Я думал, что вы давно это сделали».
Оппенгеймер работал над письменным ответом на обвинения КАЭ с «невероятным упорством». Хобсон запомнила, как он «отвергал черновик за черновиком в мучительной попытке достижения полной ясности и правдивости. Даже представить не могу, сколько часов он на это потратил». Сидя в кожаном поворотном кресле, Роберт по несколько минут молча думал, потом черкал пару строк, вставал и, расхаживая по кабинету, начинал диктовать. «Он умудрялся диктовать законченными предложениями и параграфами целый час подряд, – вспоминала Хобсон. – И когда мои кисти почти переставали слушаться, вдруг говорил: “Давайте сделаем перерыв на десять минут”». Потом возвращался и диктовал еще час. Вторая секретарша Роберта Кей Рассел распечатывала скоропись Хобсон через три интервала. Роберт делал правку, после чего Кей перепечатывала текст заново, а Китти редактировала. Наконец, Роберт все проверял еще раз.
Несмотря на упорство, Оппи готовил защиту, практически ни на что не надеясь. В конце января он отправился на крупную конференцию по физике в Рочестере, штат Нью-Йорк. Там собрались все светила от физики – Теллер, Ферми, Бете. На людях Роберт не подавал виду, однако Бете по секрету признался в уверенности, что проиграет слушание. Теллер уже слышал о приостановке секретного доступа Оппенгеймера. Во время перерыва он подошел к Роберту и сказал: «Мне жаль, что у вас неприятности». Роберт спросил, считает ли Теллер, что он (Оппенгеймер) совершил за прошедшие годы что-либо «пагубное». Когда Теллер ответил «нет», Роберт холодно заметил, что был бы благодарен, если бы Теллер повторил то же самое его адвокатам.
Во время очередного визита в Нью-Йорк Теллер встретился с Гаррисоном и объяснил, что никогда не сомневался в патриотизме коллеги, хотя Оппенгеймер нередко ужасно заблуждался, в частности, насчет водородной бомбы. Гаррисон все же уловил, что Теллер не питал в отношении Оппенгеймера добрых чувств: «Он выразил недоверие к здравомыслию и правильности суждений Роберта и по этой причине считал, что правительству было бы лучше отстранить его от дел. Его эмоции в этом отношении и неприязнь к Роберту были настолько сильны, что я решил не вызывать его в качестве свидетеля».
Роберт некоторое время не имел контактов с братом. В начале февраля 1954 года братья поговорили по телефону, и Роберт признался, что у него возникли «серьезные неприятности». Он высказал надежду на скорую встречу, потому как после возвращения из Европы у него не было времени – он безуспешно пытался составить письмо, которое «адекватно прояснило бы проблему».
По мнению друзей, Роберт вел себя рассеянно, с необъяснимой пассивностью. Верна Хобсон, слушая, как юристы обсуждают стратегию защиты, не выдержала. «Мне показалось, что Роберт не борется в полную силу, – вспоминала она. – Ллойд Гаррисон вел себя слишком мягко, меня это злило. Я считала, что мы должны выйти и дать бой».
Хобсон нередко была свидетельницей приватных разговоров между юристами, и у нее сложилось впечатление, что они плохо помогают своему клиенту. «Мне казалось, что вся эта история очевидная ерунда, – сообщила она. – Вашингтонские критики Роберта не внимали доводам рассудка. Кто бы ни затеял это слушание, они использовали его как оружие против Роберта, нам надо было давить в ответ, брыкаться, нападать». Хобсон не решалась выразить свои мысли вслух перед целой оравой адвокатов и вместо этого «продолжала нашептывать» Роберту. Наконец Оппенгеймер внял уговорам и, когда они стояли у черного входа в Олден-Мэнор, очень мягко возразил: «Верна, я действительно борюсь изо всех сил, и мой подход кажется мне наиболее успешным».
Хобсон была не единственным человеком, считавшим Гаррисона излишне мягким. Китти тоже не устраивал тот путь, к которому подталкивали ее мужа юристы. Жена Оппенгеймера была прирожденным бойцом. С того момента когда Китти стояла перед воротами фабрики в Янгстауне, штат Огайо, и раздавала коммунистическую литературу, прошло двадцать лет. И вот, возможно, впервые за это время новая беда потребовала от нее сосредоточения всей энергии, упорства и ума. В конце концов, для очернения мужа использовали и ее прошлое. Ей, возможно, тоже предстояло давать показания. Тяжелые испытания ждали и ее.
Как-то раз в субботу, проработав все утро над ответом КАЭ, Оппенгеймер вышел из кабинета в сопровождении Хобсон. «Я собиралась отвезти его домой», – вспоминала Верна. По дороге на стоянку они неожиданно столкнулись с Эйнштейном, и Оппенгеймер остановился, чтобы перекинуться парой слов. Пока мужчины разговаривали, Хобсон сидела в машине. Оппи повернулся к ней и сказал: «Эйнштейн считает, что нападки на меня настолько возмутительны, что мне следует попросту уволиться». Очевидно, памятуя о своих собственных злоключениях в нацистской Германии, Эйнштейн заявил, что Оппенгеймер «не обязан делать себя мишенью для охоты на ведьм; он достойно послужил стране, и если такова уготовленная ему [Америкой] награда, то он в свою очередь должен повернуться к ней спиной». Хобсон хорошо запомнила ответ Оппенгеймера: «Эйнштейн не понимает». Изобретатель теории вероятности бежал из родной страны перед тем, как ее охватила фашистская чума, и поклялся, что его ноги больше не ступит на территорию Германии. Оппенгеймер не мог подобным образом отвернуться от Америки. «Он любил Америку, – утверждала Хобсон. – И эта любовь была так же глубока, как любовь к науке».
Эйнштейн вошел в свой кабинет в Фулд-холле и, кивнув в сторону Оппенгеймера, бросил помощнику: «Какой
Чутье не обмануло Эйнштейна. Время покажет, что Роберт совершил ошибку. «Оппенгеймер не кочевник вроде меня, – признался Эйнштейн близкому другу Джоанне Фантовой. – Я родился в слоновьей шкуре, меня никто не может обидеть». А Оппенгеймера, на его взгляд, было легко ранить – и запугать.
В конце февраля, когда Оппенгеймер вносил последние штрихи в письмо с ответом на обвинения КАЭ, его старый друг Исидор Раби попытался выступить посредником в сделке, которая позволила бы Роберту вообще не участвовать в слушании. Стросс в начале года прознал о попытке Раби выйти на президента и блокировал ее. На этот раз Раби предложил непосредственно Строссу и Николсу отозвать официальное письмо с обвинениями и восстановить секретный доступ Оппенгеймера в обмен на его быстрый уход из КАЭ по собственному желанию. К тому же было непохоже, чтобы КАЭ активно прибегало к услугам Оппенгеймера как консультанта, – за последние два года он проработал в рамках консультационного контракта всего шесть дней.
Вскоре после этой встречи Гаррисон и Маркс прибыли 2 марта 1954 года в кабинет Стросса и подтвердили, что Оппенгеймер готов пойти на такой компромисс. Однако уверенный в победе Стросс отмел предложение, заявив, что о нем «не может идти и речи». Устав КАЭ, утверждал он, требовал созыва дисциплинарной комиссии. Если Оппенгеймер подаст заявление об уходе по собственному желанию в письменном виде, то «КАЭ его рассмотрит». Это не лезло ни в какие ворота, и в тот же день Гаррисон и Маркс, посоветовавшись с клиентом по телефону, решили «бороться до конца на заседании комиссии».
Письменный ответ Оппенгеймера на обвинения, имеющий формат автобиографии, поступил в КАЭ 5 марта 1954 года. Он растянулся на сорок две машинописные страницы.
Когда о происходящем узнали широкие научные круги, друзья Оппенгеймера начали звонить, чтобы выразить свою тревогу. 12 марта 1954 года из Вашингтона позвонил и спросил, чем может помочь, Ли Дюбридж. Оппенгеймер с горечью ответил: «Я думаю, в Вашингтоне могли бы кое-что сделать, если бы захотели, но сомневаюсь, что они на это пойдут. <…> Не мне вам говорить, что все это дело совершенная чушь».
«Хорошо бы, если так, – ответил Дюбридж. – Будь это чушь, мы бы еще поборолись. Увы, все намного глубже». Роберт, похоже, с ним согласился и покорно приготовился пережить «канитель». Еще один друг – Джеррольд Закариас – заверил Оппи: «Вам лично нечего бояться, ей-богу, ваша позиция очень важна для страны. Устрой им ад – вот что я имею в виду».