Опасная тропа

22
18
20
22
24
26
28
30

Точно такое чувство испытывает человек, когда видит, как маленький белозубый карапуз вгрызается в ярко-красную мякоть арбуза, когда у него от сладкого сока румянятся щеки и к подбородку прилипают черные семечки. Хлеб — это радость и улыбка детей. На их лицах свет полноты ощущения смешивается с чувством удовольствия и благодарности. Они довольны миром и собой. Да, да, так должно быть на земле, так должно быть у людей, которые растят и хлеб, и детей, и свое счастливое будущее. А с чем сравнить восторг родителей? Наверное, только таким бывает лицо счастья.

«Да не станет хлеб сладким!» — говорят, причитают горцы, глубоко сознавая, что это значит. Ведь сладким хлеб становится тогда, когда его мало или вовсе нет, когда идет война, когда сиротеют дети и гибнут двадцатилетние, вдовеют жены, угрюмыми и задумчивыми, как суровые утесы, делаются старики. Горцы не плачут, но если кто и заплачет, то горючая слеза его слетит со щеки и упадет на газырь, а с газыря на рукоять кинжала. «Слава нам, смерть врагу!». Смахнув слезы, ашуг продолжает песню.

Отец погиб в сорок четвертом, а нас у матери четверо, четыре струны на чугуре. Трудно стало, холодно и голодно. Младший брат потерял хлебные карточки, три дня ели крапиву, а на четвертый день нашлись карточки в заплатанных штанишках младшего брата. Велика была радость. И, помню, взвесил продавец Иргана на весах круглый белый хлеб с необыкновенным ароматом, теплый, с солнечной коркой, а поверх этого каравая положил он еще и мягкий довесок. И вышел я из магазина, неся в руках этот бесценный дар; необъяснимое волнение охватило меня. Мне казалось, что счастливее меня нет человека на всей земле и несу я в руках полмира, не меньше. И казалось, что хлеб этот излучает свет и все смотрят на меня и радуются. Со мной рядом шел братишка, гордый в свои семь лет. Он смотрел, не отрывая глаз от довеска, что лежал важно на холме каравая.

— Правда, же, брат, ты простил меня? — дергает он ручонками меня за рубашку, желая, чтоб я обратил на него внимание.

— Простил, простил, братик мой.

— Правда же, ты меня любишь по-прежнему?

— Люблю, братик, люблю.

— Дай тогда этот довесок, я подержу.

— Возьми, братик мой, и ешь.

— Нет, есть я не буду, я понесу.

— Ешь, ешь…

— Не могу.

— Почему?

— До мамы дойду, вот тогда буду есть, пусть она видит, как я ем хлеб, пусть, глядя на меня, она порадуется, правда же, порадуется?..

— Конечно, братик мой.

Хлеб надо есть, когда рядом мама, когда она довольна детьми и хлебом и радуется вместе с нами — простая человеческая истина.

Хлеб особенно дорог нам, когда кое-где в мире в воздухе пахнет не запахом свежескошенной травы и парным молоком, а порохом и гарью. Да, такое было и, кажется, совсем недавно, настолько свежи в памяти эти тяжелые дни и годы войны. А прошло с тех пор тридцать и три года, тридцать и три года с того весеннего дня, когда мир снова свободно вздохнул и жестокий враг был повержен и уничтожен. Тридцать и три года над нашей страной мирное небо — великое благо для людей.

Только с добрыми намерениями на душе надо брать хлеб в руки. Бери и ты в руки теплый хлеб нового урожая, ломай его, да так, чтобы крохи упали в ладонь. Дели хлеб, чтобы всем достался, и ты испытаешь ни с чем не сравнимую радость, удовлетворение от своего труда.

Хлебом клянутся горцы, и эта клятва священна. Этой клятве навечно верны советские люди, ибо хлебом и землей они поклялись с первых же дней Советской власти беречь мирное небо над страной, над миром и растят теперь свой хлеб, растят своих детей. Четыре струны на моем чугуре: две стальные — для мужества, две золотые — для любви.

Мотнув головой, Индерги провел по струнам, и последний аккорд прозвучал как восклицательный знак… Довольный собой ашуг, закончив свою долгую, но прекрасную песню, сказал: «Да будет так!».