Бесчестье

22
18
20
22
24
26
28
30

Чары разрушены. Люси выпрямляется, полуоборачивается, улыбается.

– Привет, – говорит она. – А я и не слыхала, как ты подошел.

Кэти, подняв голову, близоруко щурится в его сторону.

Он перелезает через изгородь. Кэти ковыляет к нему, обнюхивает туфли.

– А где грузовичок? – спрашивает Люси. Она разрумянилась от работы и, может быть, слегка загорела. Удивительно, но Люси снова пышет здоровьем.

– Оставил у дороги, решил пройтись.

– Зайдешь выпить чаю?

Она предлагает ему чаю, как обычному гостю. И хорошо. Гостевание, гощение – новая отправная точка, новое начало.

Опять воскресенье. Он и Бев заняты очередным Lösung. Одну за другой он приносит кошек, потом собак: дряхлых, ослепших, охромелых, увечных, искалеченных, но также и молодых, здоровых – всех тех, кому приспели сроки. Одну за другой Бев гладит их, разговаривает с ними, утешает – и усыпляет их, а после стоит и смотрит, как он запечатывает останки в черный пластиковый саван.

Они с Бев молчат. Он уже научился – от нее – сосредоточивать все внимание на животном, которое они убивают, давая несчастному то, что он, не испытывая теперь неловкости, называет так, как и должно называть: любовь.

Завязав последний мешок, он оттаскивает его к двери. Двадцать три. Остался лишь молодой кобелек, любитель музыки, тот, который, дай ему хоть полшанса, уже приковылял бы вслед за товарищами в здание клиники, в хирургическую с ее цинковым столом, с еще стоящей в воздухе смесью густых запахов, включая и тот, с которым псу пока сталкиваться не приходилось, – запах конца, легкий, нестойкий запах отлетающей души.

Чего пес не сможет уразуметь («Даже за месяц, состоящий из одних воскресений!» – думает он), чего его нюх ему не расскажет, так это того, как можно войти в обычную с виду комнату и никогда из нее не выйти. Что-то в ней происходит, что-то несказуемое: здесь душу выдирают из тела и на краткое время она повисает в воздухе, скручиваясь, искажаясь, а после ее затягивает в трубу – и все. Это выше его понимания – комната, являющаяся вовсе не комнатой, но дырой, сквозь которую ты вытекаешь вон из бытия.

«С каждым разом становится все тяжелее», – сказала однажды Бев. Тяжелее, да, но и легче тоже. Человеку свойственно привыкать к тому, что какие-то вещи становятся все тяжелее; когда бывшее таким уж тяжелым, что дальше вроде и некуда, обретает еще большую тягость. Это его уже не дивит. Он может, если захочет, даровать молодому псу еще неделю жизни. Но все равно настанет время, никуда от него не денешься, когда придется привести пса к Бев Шоу в хирургическую (возможно, он принесет его на руках, возможно, сделает для него это) и гладить его, раздвигая шерсть, чтобы игле было легче найти вену, и шептать ему на ухо, поддерживая пса в миг, в который тот, так ничего и не поняв, вытянет лапы; а после, когда отлетит душа, сложить эти лапы, и запихать пса в мешок, и на следующий день вкатить мешок в огонь, и присмотреть, чтобы тот загорелся, сгорел. Он сделает все это для пса, когда настанет срок. Не так уж и много – меньше, чем немного: совсем ничего.

Он пересекает хирургическую.

– Это был последний? – спрашивает Бев.

– Остался еще один.

Он открывает дверцу клетки.

– Пойдем, – говорит он, и наклоняется, и раскрывает объятия. Пес, виляя увечным задом, обнюхивает его лицо, облизывает щеки, губы, уши. Он не отстраняется. – Пойдем.

Неся кобелька на руках, как ягненка, он входит в хирургическую.

– Я думала, ты позволишь ему пожить еще неделю, – говорит Бев. – Решил поставить на нем крест?