Да, у нас в самом деле были клубы разных – хотя и не всевозможных – направлений, которые могли заинтересовать мальчиков с острым – или не столь острым – умом. Клуб филателистов, весьма многолюдный, ибо школа прямо кишела людьми, которые, как выразился Брокки, впадали в истерику из-за клочков бумаги, облизанных незнакомцами. Клуб путешественников, которым руководил капитан третьего ранга Добиньи: он преподавал нам немецкий и французский, но до этого сделал карьеру в королевском военно-морском флоте, и, по слухам, ему доводилось есть человеческое мясо на каннибальском пиру. Но самым престижным был клуб «Отбой», куда входили только префекты, активисты и лучшие ученики шестого класса. Брокки состоял в этом клубе, поскольку был прирожденным префектом, способным поддерживать порядок и отправлять большое, среднее и малое правосудие в любых вопросах, которые не обязательно подлежали рассмотрению мистера Норфолка, главы нашего «дома». Я тоже попал в клуб; я хоть и не был префектом, зато в последнем классе стал редактором школьного журнала, имевшего определенную литературную репутацию, поэтому считался активистом. Члены клуба «Отбой» пользовались громадным уважением, поскольку нам одним разрешалось курить в здании школы. Мы встречались воскресным вечером в башне, архитектурном уродце, – она была пятнадцати футов высотой, при этом окна располагались в десяти футах от земли; до башенных часов можно было добраться только через люк на крыше. Эти часы явственно ругались и что-то бормотали про себя во всякое время дня и ночи.
Наши встречи были очень разными по уровню умственного напряжения. Кое-кто из членов клуба хотел обсуждать философию, потому что как раз в это время вышло дешевое издание «Истории философии» доктора Уилла Дюранта и умные мальчики опьянели от попытки великого популяризатора «гуманизировать знание, поставив в центр его историю человеческой мысли, организованную вокруг определенных ярких личностей». Вы видите, что я вызубрил книгу наизусть, при этом ошибочно считая себя глубоким мыслителем. Кое-кто из членов клуба обожал естественные науки. Наверно, мне следовало бы поддерживать их энергичнее, но я уже испробовал настоящей науки – по крайней мере, геологии – с подачи отца и потому был склонен отвергать этих зачаточных энтузиастов как дилетантов. А они в ответ не слишком уважали меня, так как ставили геологию не очень-то высоко.
Брокки же обожал перебаламучивать клуб.
– Колорит коллективного ума клуба «Отбой» – грязный, зловонный, мутно-зеленый, как река Лимпопо, и его следует разъяснить: какой же он на самом деле – зеленый, серый или какой-то иной? Чтобы это установить, нужно упорно кипятить и перемешивать.
Он определенно довел клуб до кипения как-то в феврале, прочитав доклад на тему «Гордиев узел шекспировской тайны разрублен: где именно Гамлет спрятал тело Полония?». Это название звучало так серьезно, так торжественно-литературно, что сам мистер Томас Норфолк, старший учитель английского языка, решил почтить заседание клуба своим присутствием. Это в дополнение к младшему учителю, острячку и толстячку мистеру Шарпу, которого озорная выходка Брокки повергла в нехарактерный для учителя восторг. Мы сидели, совершенно легально куря сигареты (а мистер Шарп – трубку с огромной чашей). Брокки развернул свой манускрипт и стал докладывать.
Шекспироведы до сих пор не интересовались, куда Гамлет спрятал тело Полония, начал Брокки. Ведь знаменитая сцена (акт третий, сцена четвертая), когда Гамлет сталкивается с матерью и говорит с ней не по-сыновнему грубо, вызывает множество гораздо более интересных и насущных вопросов. Действие очень динамично, как во всех лучших сценах Шекспира; и в самом деле, не проходит и двадцати пяти строк, как Гамлет обнаруживает присутствие Полония за ковром и, не зная, кто там, пронзает его шпагой. Последующий диалог Гамлета и Гертруды настолько перегружен смыслами – Брокки сказал, что даже не удостоит упоминанием предположения об инцестуальной страсти в «Гамлете», и мистер Норфолк мудро закивал, одобряя подобную литературоведческую сдержанность, – что мы, как правило, не замечаем слов Гамлета «Я в ближний отнесу его покой»[16], пока он не возвращается в следующей сцене, объявив: «Надежно запрятан».
Разумеется, он спрятал тело почтенного старика-советника, но куда? Когда Розенкранц и Гильденстерн спрашивают об этом, Гамлет отвечает: «Приобщил его к праху, которому он сродни». Это было бы исчерпывающим ответом на вопрос придворных лизоблюдов, не будь они так глупы. Но мы умнее их: мы знаем, что «прах» означает не только тело, которое остается, когда отлетела душа, но и любые отбросы или нечистоты. Что это может быть в данном случае? Дело окончательно проясняется, когда Гамлета допрашивает король и Гамлет говорит, что Полония можно найти по вони – если искать там, где надо. «Если вы не отыщете его в продолжение месяца, так он сам скажется вашему носу на лестнице, что ведет на галерею».
Что означают эти слова? Не правда ли, дело ясно как день? Гамлет спрятал Полония там, куда сам король ходит пешком, притом довольно редко, – в комнате, на которую попадают с лестницы. В таком замке, как Эльсинор, да и в любом подобном замке, со строением которых Шекспир был хорошо знаком, поскольку много их посетил со странствующей актерской труппой, комната, куда попадают с лестницы, – это нужник, устроенный во внешней стене, надо рвом. Гамлет, явно злоязычный и склонный к похабству – вспомните, как он говорит с Офелией прямо перед началом пьесы-в-пьесе, – намекает, что король редко ходит в уборную и вообще страдает запором.
Насколько сильно это оскорбление? Вспомним, что говорит Гамлет о своем дяде-короле: называет его «жабой», а его поцелуи – «нечистыми», то есть дурно пахнущими. Возможно, король страдал от галитоза? Кажется, Гамлет явно и непростительно переходит на личности, так издеваясь над человеком, имеющим власть его казнить и миловать?
Откажем ли мы себе в праве поразмыслить: что могли означать такие насмешливые слова для самого Шекспира? Попытки прочесть мысли автора, руководствуясь якобы прозрачными намеками на его личные обстоятельства в его трудах, часто называют опасным безумием. Но нам ничто человеческое не чуждо; разве не заманчиво – раскрыть новые подробности жизни Короля Поэтов, о которых он нечаянно проговорился? Безусловно, весьма важен тот факт, что в конкорданции к Шекспиру мы не найдем ни единого упоминания запора, хотя множество других недугов используется в пьесах для создания комического или трагического эффекта. Почему же драматург умалчивает о хвори, столь часто встречающейся, столь досадной и столь губительно действующей на человеческий дух? Быть может, насмешливыми устами Гамлета Шекспир приписал королю Клавдию свой собственный недуг – таимый от людей и неотступно его снедающий?
Брокки скромно предоставил делать выводы слушателям. Он сказал, что у него нет времени искать в полном собрании сочинений Шекспира отсылки, которые могли бы прояснить вопрос. Но он оставил его открытым, на обсуждение клуба. Страдал ли Шекспир запором? Как вы думаете? Можно ли яснее выразить, что Гамлет нанес Полонию – в целом безвредному старику – последнее оскорбление, бросив его в нужник?
Брокки явно ходил по краю, и все это понимали. Я думал, что он зашел слишком далеко, и дивился его нахальной храбрости.
Мистер Шарп был явно не в своей тарелке и так сильно пыхтел трубкой, что она уже наверняка раскалилась докрасна. Но ко всеобщему изумлению, мистер Норфолк взял на себя ведущую роль в диспуте и представил собой твердыню незыблемого спокойствия. Он сказал, что вопрос, поднятый Гилмартином, небезынтересен, хотя юный критик, возможно, преувеличивает его важность, ибо для любой матери ее ребенок прекрасней всех на свете, даже если он хил и слаб. Но, глядя на Шекспировский Гений глазами зрелого критика, сразу понимаешь, что подобные безвкусные детали, такие как расположение нужников и физические характеристики персонажей, достойных подробного психологического рассмотрения, не заслуживают внимания подлинной литературной критики. Все прочие подлежат нашей критике, продолжал мистер Норфолк (и все, включая мистера Шарпа, поняли, что заведующий «домом» собирается изрыгнуть типичный для него поток бурной бессвязицы), но Лебедь Эйвона свободно парит в вышине. Сколько бы мы не задавали вопросов.
Мистер Норфолк замолчал, блаженно улыбаясь. Он знал, что есть вещи превыше знания. Критика в ее лучшей и благороднейшей форме – лишь тщетные поиски морали.
Мистер Норфолк сидел с закрытыми глазами, молча изумляясь собственному духовному сродству с Бессмертным бардом.
12
Смелый наскок Брокки на серьезную атмосферу клуба «Отбой» был не самой яркой страницей в жизни клуба в последний год нашей учебы в Колборне. По странности, самый незабываемый случай произошел из-за Чарли.
Не то чтобы он был членом клуба. Кто бы его туда пустил? Он так и не перешел в шестой класс, а застрял в педагогическом чистилище под названием «Специальный пятый „А“», куда сбрасывали учеников, провалившихся по тем или иным причинам. Чарли не завоевал ни единого приза или награды за учебу, даже по Священной истории, потому что слишком много знал по этому предмету, слишком много написал на экзамене, залез в богословские и исторические вопросы, неведомые капеллану колледжа – вздорному молодому священнику, которого епископ не хотел посылать на приход, – и утонул в собственном многословии. Однако Чарли все любили – за его кроткий, но не изнеженный нрав. Мистер Шарп подытожил это лучше всех, сострив как-то, что Чарли – не хромая утка, а хромой голубь.
В клубе «Отбой» намечался особенно интересный вечер: один из старших учителей, в иерархии колледжа стоящий ненамного ниже директора, собрался делать доклад по теме, в которой был признанным авторитетом. То есть признанным за стенами Колборна. Мистер Данстан Рамзи, главный учитель истории, обещал поговорить о святых, а поскольку он написал две-три чрезвычайно превозносимые критиками и часто переводимые книги о самых популярных святых – тех, которыми обычно интересуются туристы, – мы ожидали весьма познавательной лекции. И оттого что это была как раз епархия Чарли, мы с Брокки попросили разрешения привести его в качестве гостя; Чарли все любили – ну, почти все, – и мы без труда получили разрешение.
Собираясь в странном зальчике в башне воскресным вечером, в марте (это было последнее воскресенье перед пасхальными каникулами), мы ожидали, что мистер Рамзи проведет нас бегом через список наиболее популярных святых, расскажет пару забавных историй из их житий, а затем мы перейдем к кофе и пончикам. Но мистер Рамзи удивил нас: он принес и показал нам книгу, красивее которой я в своей жизни не видел. Это было издание «Золотой легенды» Кекстона, оформленное Уильямом Моррисом, 1892 года. С четверть часа мы смотрели разинув рты на изысканные страницы, которые осторожно перелистывал сам мистер Рамзи. (Таков был первый полученный мной урок по этикету собирательства книг: никому не позволяй дотрагиваться до своих сокровищ, если не знаешь этого человека и не доверяешь ему.) Я уже заразился лихорадкой библиофила, и Брокки тоже; сколько послеобеденных субботних часов провели мы в пыльных букинистических лавках, которых много тогда было на отрезке улицы Янг между улицами Колледж и Блур! Мы вечно надеялись открыть что-нибудь потрясающее, не замеченное букинистом среди унылых залежей никому не интересных богословских трудов, устаревших энциклопедий, вышедшей из моды беллетристики и прочего мусора. Время от времени мы и впрямь находили что-нибудь интересное (хотя, вероятно, кроме нас, оно мало кого заинтересовало бы). Я покупал старые медицинские учебники, по которым студенты перестали учиться еще в XIX веке, – не потому, что надеялся узнать что-либо ценное для медицины сегодняшней, но потому, что они содержали интересные детали о медицине прошлого. Одну книгу я особо ценил: это был справочник по десмургии, и из него я сделал вывод, что врачи середины XIX века хоть и не подозревали об антисептике, зато умели намотать на пациента столько бинтов, что его и мать родная не узнала бы. Брокки искал первые издания разных поэтов, но, насколько мне известно, так и не нашел ничего значительного, хоть и набрал кучу забавного мусора, изданного за свой счет в XIX веке исполненными надежд авторами.